Строчки, прямо скажем, достойны веленовой бумаги с веньеточками.
Но кто только не умилялся и не продолжает умиляться ими, видя в них откровение русской христианской дущи.
«А вот это стихотворение для умного Есенина, — писал Мариенгоф, — было чистейшей литературой. Чистейшей! Даже в свою последнюю здешнюю минуту он не вспоминало бога.
А все многочисленные Иисусы в есенинских стихах и поэмах, эти богородицы, „скликающие в рай телтя“, эти иконы над смертным ложем существовали для него не больше, чем для Пушкина — Апполоны, Юпитеры и Авроры.
Мы часто повторяем вслед за Достоевским: „Человек с Богом в душе“, „Человек без Бога в душе“.
В этом смысле у Есенина, разумеется, бог существовал. Но не христиаснкий, не православный, а земной, человеческий, наш. Имя его — поэзия. С этим единым богом Есенин и прожил всю свою мысляющую жизнь».
И, может быть, осознание того, что это единение стало давать перебои, и вело к желанию забыть все и сгубить себя «угаре пьяном»?
Внешне оно так и выглядит. Но это только внешне. Поскольку была еще и внутренняя драма. Не могла не быть…
Но раз была внутренняя драма, значит, было и то, что к этой драме привело. Иными словами, идеология.
Да, можно сколько угодно говорить об искусстве ради искусства, но нельзя отрицать и того, что из-за чистого искусства не вешаются и не стреляются.
Такое происходит только тогда, когда человек видит полное крушение своих идеалов и ничего хорошего больше от жизни не ждет.
Да и какое могло быть чистое искусство после семнадцатого года, когда буквально на глазах живших в то время философов, поэтов, писателей и художников решалась, как им, во всяком случае, тогда казалось, судьба России.
И весь вопрос заключался только в том, какой они видели эту самую судьбу.
Сам Есенин был захвачен идеей утверждения иллюзорного крестьянского царства.
В революционной буре он видел, или, вернее, хотел видеть осуществление вековой мечты крестьянства о том, по своей сути, вселенском граде Томаса Компанелло, «где люди блаженно и мудро будут отдыхать под тенистыми ветвями одного огромного древа, имя которому социализм, или рай».
И ничего удивительного в таком видении не было, поскольку рай в мужицком творчестве представлялся с отсутствием податей за пашни, с «избами новыми, кипарисовым тесом крытыми».
Вот в таком вот рае «дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сыченою брагой».
Если же все называть своими именами, то по своей сути, это была идеология уже пройденного Россией народничества, видевшего именно в крестьянской русской общине основу будущей счастливой жизни.
За полгода до знаменательной январской беседы с А. А. Блоком, когда впервые появилась на свет эта легенда.
«Бог с ними, этими питерскими литераторами, — писал Есенин А. В. Ширяевцу, — они совсем с нами разные.
Мы ведь скифы, принявшие глазами Андрея Рублева Византию и писания Козьмы Индикоплова с поверием наших бабок, что земля на трех китах стоит, а они все романцы, брат, все западники.
Им нужна Америка, а нам в Жигулях песня да костер Стеньки Разина.
Тут о „нравится“ говорить не приходится, а приходится натягивать свои подлинней голенища да забродить в их пруд поглубже и мутить, мутить до тех пор, пока они, как рыбы, не высунут свои носы и не разглядят тебя, что это — ты.
Им все нравится подстриженное, ровное и чистое, а тут вот возьмешь им да кинешь с плеч свою вихрастую голову, и, боже мой, как их легко взбаламутить».
Эта крестьянская утопия жила в нем издавна, была впитана вместе со сказками и поверьями, со всем традиционным укладом коренной среднерусской крестьянской семьи, в которой он родился и рос.
Он по праву ощущал себя певцом этой неведомой, но такой желанной сердцу каждого крестьянина страны.
В своем крестьянском первородстве видел неоспоримое право на то, чтобы быть ее пророком.
писал он и к этим «иным именам» причислял А. В. Кольцова, Н. А. Клюева и, конечно же, себя.
И в этом причислении было не только осознание родства, но и осознание собственного противостояния и противостояния других, почитаемых соратниками поэтов, всей остальной литературе.
«Романцу» и «западнику» А. А. Блоку, по мысли Есенина, не дано быть певцом этой новой, рождающейся в мужичьих яслях Руси.
Это, как, по всей видимости, считал он, было кровное право только его, Есенина.
После своей поездки в 1922 году за границу он еще больше убедился в этом.
«Там, из Москвы, — писал он при первом же знакомстве с Европой, — нам казалось, что Европа — это самый обширнейший рынок распространения наших идей в поэзии.
А теперь отсюда я вижу: Боже мой! До чего прекрасна и богата Россия в этом смысле. Кажется, нет такой страны еще и быть не может».