«Со стороны внешних впечатлений, — писал он о „загробном рае“ Мариенгофу, — после нашей разрухи здесь все прибрано и выглажено под утюг.
На первых порах твоему взору это бы понравилось, а потом, думаю, и ты стал бы себя хлопать по коленам и скулить, как собака.
Сплошное кладбище. Все эти люди, которые снуют быстрей ящериц, — не люди, а могильные черви; дома их — гробы, а материк — склеп.
Кто здесь жил — давно умер, и помним его только мы, ибо черви помнить не могут».
«Здесь, — делился Есенин своими впечатлениями о Германии, — действительно медленный грустный закат, о котором говорит Шпенглер… Все зашло в тупик».
Так оно и было на самом деле. И к этому времени старая и, надо полагать, добрая Германия великих мыслителей, мистиков, поэтов, музыкантов превратилась в Германию индустриальную и империалистическую.
И в этой обновленной Германии Бах, Гендель, Бетховен, Гете, Шиллер и Гейне были только тенями прошлого. На смену им шли проповедники нацизма и эсесовские марши.
И, как знать, не боялся ли Есенин того, что нечто подобное произойдет в новой, уже не крестьянской, а промышленной России, где машины могли задавить дух?
«Родные мои, хорошие! — писал он из Америки. — Что сказать мне вам об этом ужаснейшем царстве мещанства, которое граничит с идиотизмом?
Кроме фокстрота, здесь почти ничего нет. В страшной моде господин доллар, на искусство начхать — самое высшее — мюзик-холл…
Дрянь ужаснейшая. Тоска смертельная, невыносимая, чую себя здесь чужим и ненужным, а как вспомню про Россию… Не могу!».
«И так почти в каждом письме, — вспоминал о Есенине его друг И. Старцев, — вновь и вновь сравнивая Запад и Россию, Есенин все больше укрепляется в убеждении, что буржуазный строй опустошает народ духовно и нравственно».
Возможно, что именно поэтому, чувствуя в Блоке другую, чуждую ему по духу породу, Есенин, чтобы как можно убедительнее и нагляднее доказать собеседнику это свое право, и рассказал о деде-старообрядце, рисуя тем самым себя выходцем из сверхглубинных слоев народа и наследником мудрости пращуров. И именно это ощущение давало ему право заявить:
Понятно, что состояние самого поэта становилась все более сумрачным, а быстро развивашееся пусть и на душевной драме пьянство приобретало характер болезни.
Иначе и быть не могло, поскольку вино является тем же самым наркотиком и даже самые гениальные люди не могут противостоять его действию даже при всем желании.
Да и вряд ли у самого поэта такое желание было.
Новой индустриальной России он не принимал и не понимал, а вино, хотим мы того или нет, все же давало иллюзия забвенья. Особенно в начале его неумеренного потребления.
Автор этих строк далек от мысли сравнивать себя с Есениным, но и он пережил нечто подобное в советское время, когда ни один журнал не мог даже при всем желании напечатать написанное им.
И согласитесь, трудно не потянуться к вину после того, как вам в очередной раз сообщили о том, что в повести о Ван Гоге вы подрываете национально-освободительное движение в Латинской Америке.
Да и жить с постоянной мыслью о том, что вы что-то можете, но это что-то никогда не будет напечатано, не очень-то комфортно. Особенно если вы не хотите идти по дороге братской ГЭС…
И, как знать, может быть, именно поэтому будущую Россию Есенину заменила Москва кабацкая.
Чтобы там не говорили, а это прибежище. И именно поэтому Есенин читал стихи проституткам и с бандитами «жарил спирт».
Да, его будут обвинять в этом самом падении, но, может быть, это было не падение, а, наоборот, возвышение?
Ведь с бандитами и проститутками можно было оставаться самим собой и не врать о светлом царстве социализма.
Да и где еще мог быть откровенным человек, который ни при какой погоде не читал ни Маркса, ни Энгельса?
На собраниях Пролеткульта?
Как хотите, но мне сложно представить Есенина членом партии и бичующего вольнодумного поэта с трибуны партийного съезда, как это делал тот же Шолохов.
И как тут не вспомнить Маяковского, который, по словам Есенина, в течение стольких лет воспевал пробки в Моссельпроме?
А когда пришло отрезвление, последовали «прозаседавшиеся», «клопы», «бани» и пуля в грудь!
И, как знать, может, именно это было страшной расплатой за эти самые пробки?
Да и Шолохов спивался, надо думать, не только от привычки к спиртному, но и от бессилия того, что он, автор «Тихого Дона», уже не сможет ничего написать из того самого подсознания, откуда и идет все настоящее.
Да, как и у всякого пьющего человека, у Есенина написано слишком много о смерти.
Но при этом почему-то все это понимается слишком уж буквально.
Почему же тогда стихи Лермонтова не воспринимаются как упадничество?