Дело, конечно, в том, что если раньше над империею и Церковью стояла просто баба, то теперь — мужеубийца, дважды цареубийца, захватчица престола и нераскаянная блудница, а её опору и окружение составляли головорезы, казнокрады, развратники, клятвопреступники, нахалы и хитрые заговорщики. То есть просто Вавилон, пробы ставить негде. Может быть, с точки зрения прогрессивного развития и государственной пользы так и нужно было. Но с точки зрения пастырского служения… Скажем политкорректно: намерение именно этой власти отобрать у Церкви её многовековые владения выглядело вызывающе.
Обе стороны конфликта понимали это. Потому императрица и оказалась столь чувствительна к словам ростовского митрополита. Именно к словам, ибо поделать против секуляризации он ничего не успел да и не мог. Ну а на словах он, не умевший до нужной степени сдерживаться, видимо, высказал нечто такое, что перевернуло нутро императрицы и превратило её прямо-таки в дикую кошку. Скорее всего, это какие-то слова о двух императорах, убитых по её приказу или с её одобрения. В следственном деле есть глухие упоминания (опять чей-то донос): якобы он намекал, что следовало выдать императрицу замуж за шлиссельбургского узника Ивана Антоновича, пока тот был жив. Или что-то в этом духе. Может быть, в издевательском тоне: мол, засадить бы её в камеру к этому узнику да там навсегда и оставить.
Вот за это можно было заработать пожизненное заточение в каменном мешке и имя Андрея Враля.
Там он в крепости и умер семидесяти пяти лет от роду. В виде монаршей милости его разрешено было похоронить у стены церкви Николая Чудотворца на улице Вене — старейшей православной церкви Ревеля.
Ещё при Екатерине его стали втихую почитать как святого. Есть такой кустарный портрет, где изображён у зарешеченного окна некий старик в шапке и мужицком зипуне, а над ним на стенке — его же образ в золотошвейных архиерейских одеждах. Таким видели ревельского узника младшие современники. Теперь он канонизирован в лике священномучеников. В те восьмидесятые годы, когда я читал в Никольской церкви, канонизация ещё не состоялась, и о неуживчивом покойнике предпочитали помалкивать. Как бы чего не вышло, всё-таки советское время.
Ещё о новых одеждах
В этой истории помимо всего прочего сокрыто одно малюсенькое совпадение. Как в случае с теми Иоселевичами. Просто совпадение имён.
Меня зовут Анджей, то есть Андрей. Записали в документах по-польски, потому что отец поляк и странно было бы писать как при смешении языков: Андрей Анджеевич. В детстве домашние всегда звали Андреем. И в церкви. И за аналоем я стоял как чтец Андрей.
И Мацеевич похоронен там был под именем Андрей.
И был ещё такой Андрей по фамилии Блум. Русский изгнанник шотландского происхождения. Он стал потом митрополитом Антонием Сурожским.
И вот я помогаю батюшке в Никольской церкви, и хожу в стихаре над мощами священномученика Арсения, и примерно в это же время вступаю в прямой контакт с митрополитом Антонием.
Именно так: в прямой контакт, глаза в глаза, как с близким другом.
Хотя мне так и не довелось ни разу увидеть его или услышать вживую.
Но однажды кто-то, не помню, из православных знакомых сунул мне тайком пачку листков с машинописью, шепнув: «Прочитай!» Такая тонюсенькая бумага с полуслепыми строчками. И железная скрепка наверху. Запрещённую литературу тогда перепечатывали под копирку на тонкой бумаге, чтобы сделать побольше экземпляров. Всякая литература про Бога была запрещённой. За её изготовление, хранение и распространение можно было схлопотать до пяти лет, а при отягчающих обстоятельствах и больше. Так что это было проявлением большого ко мне доверия — сунуть тайком пачку папиросных листочков.
И ещё мне шепнули:
— Это митрополит Антоний.
Пауза.
— Сурожский.
Уточнение нужное, потому что у нас, в Ленинграде, тогда был тоже митрополит Антоний, который ничего такого подверженного запретам не делал и не писал.
— Как, ты не знаешь? Антоний, который в Лондоне.
— А почему Сурожский?
— Не знаю. Надо было как-то назвать, вот и назвали. Он там многих англичан в православие обратил. Это его беседы. Почитай.
Тем же вечером я забрался в свой угол и прочитал. Про что там было — уже не помню. Было, например, про какой-то огурец, который он, рассказчик, случайно нашёл в очень голодный момент и съел, и это было самое вкусное и чудное из всего съеденного за всю жизнь. И, может быть, за всю жизнь он наиболее был благодарен Богу именно за этот огурец.
Какие-то отрывки остались в моей памяти. Это даже не главное. Главное то, что я глазами читал, а он со мной говорил. Совершенно исключительное чувство. Живое присутствие отсутствующего человека.