А еще мне кажется, что некоторые из критиков Оруэлла его просто переели, совершенно забывая о том, до какой степени бодрящими оказываются его эссе для тех, кто читает их в первый раз, какие они ясные, понятные и оригинальные. Его метафоры (Англия – это «семья, в которой слишком много глав») по-прежнему свежи.
Правила Оруэлла сделали из него того писателя, которого мы знаем. Когда поэтесса Рут Питтер, с которой он подружился еще будучи полунищим молодым человеком, увидела его первые сочинения, она назвала его «коровой с ружьем». И помогла ему отмыть это теперь уже знаменитое окно в английский язык. Как отмечает автор и редактор Ричард Коэн, «не Питтер наделила Оруэлла даром рассказчика, но она научила его составлять эти истории».
Обратите внимание, что последнее правило Оруэлла гласит: «Лучше нарушить любое из этих правил, чем написать заведомую дичь». И это важная оговорка. Все мы порой упрямимся. Думаю, люди, которые не доверяют фанатам чистоты языка, полагают, что они имеют дело с доморощенной версией
При этом все авторы игнорируют свои собственные рекомендации. Стивен Кинг – известный ненавистник наречий, но то, как он использовал наречие для описания улыбки своей жены («опасно прелестная»), говорит о том, как он ее любит, и этого я не забуду никогда. По его словам, «я обыкновенный грешник… Когда я так пишу, то только по той причине, по которой это делает любой писатель: я боюсь, что читатель меня не поймет, если я этого не сделаю». Эта потребность быть понятым – ключ к «Политике и английскому языку». Каждый, кто хочет, чтобы написанное им было понято максимально точно, должен и писать ясно и понятно, насколько это возможно. А что, если он не хочет, чтобы смысл написанного было легко уловить? Вот тут-то и начинаются проблемы.
Оруэлл считает, что все – политика. Коррупция языка проистекает из коррупции политической мысли, и наоборот. Когда хотят солгать или слукавить, выбирают слова, которые затуманивают истинные намерения. Он пишет: «Великий враг чистого языка – неискренность. Когда есть разрыв между вашими истинными целями и провозглашаемыми, вы инстинктивно прибегаете к длинным словам и затрепанным идиомам, как каракатица, выпускающая чернила». Переход от абстрактной идеи к конкретной метафоре – в этом весь Оруэлл[136]
.В качестве гораздо более мрачного примера того, как вполне конкретное подменяется расплывчатым, Оруэлл пишет: «Беззащитные деревни бомбят, жителей выгоняют в чистое поле, скот расстреливают из пулеметов, дома сжигают: это называется
Альбер Камю, французский собрат Оруэлла – поскольку тоже: а) критиковал Сталина; б) писал четко и понятно – отмечал в своей сильной работе «Размышления о гильотине», направленной против смертной казни:
Никто не решается напрямую говорить об этой церемонии. Чиновники и газетчики, которым волей-неволей приходится о ней распространяться, прибегают по этому случаю к своего рода ритуальному языку, сведенному к стереотипным формулам, словно они понимают, что в ней есть нечто одновременно вызывающее и постыдное. Вот так и получается, что за завтраком мы читаем где-нибудь в уголке газетного листа, что осужденный «отдал свой долг обществу», что он «искупил свою вину» или что «в пять утра правосудие свершилось». Чиновники упоминают об осужденном как о «заинтересованном лице», «подопечном» или обозначают его сокращением ПВМН – «приговоренный к высшей мере наказания». О самой же «высшей мере» пишут, если можно так выразиться, лишь вполголоса[137]
.