– Ты мне тут повякай еще. На кого потом повесят? На командира части, ясно. Спросят, где лопаты. У тебя лопата всегда на сбруе должна висеть. Наплечные ремни где? Тоже под койкой, или еще в какой заднице?
– Разрешите пойти и привести к уставному виду, товарищ лейтенант.
– Ты «товарищами» не отделаешься. Я давно заприметил, что у вас, у сволочи, половина обмундирования постоянно куда- то пропадает. А как начальник части пишу на бланках – то списано, это…Быстрей бы духи «бэтээр» бы какой подорвали. На это и лопаты спишем, а? А? Как ты думаешь, боец?
Не отвечаю. Ему ничего не нужно. Меня вообще здесь нет.
– Не слышу.
– А я не знаю, что ответить.
Я думал, что он меня ударит. Ребром ладони, по переносице. Я однажды видел, как он так делал.
– Ерунду порешь.
Он пошел к офицерским палаткам. У него в руке четвертинка черного хлеба.
Асадулла потом подходит ко мне, встречаемся взглядами. Он льет на руки из кружки, ругается на своем языке – не иначе материт проклятую белую корку.
– Мы лопаты свой людям меняем, понял? И твой лопат тоже поменял.
– Что? Как меняете? У кого?
Асадулла из местных. Он пуштун. Вон какие зубы белые. Улыбается.
– Как менять – обыкновенно. Люди спрашивали, мы подходили, говорили – мир, нам только зерно, лепешку найти. А люди – нечестно это, за просто так взять хотите. Муку забираете. Скотину забираете. А мы забирать, а оставлять что? Доллар не оставлять, доллар самим нужен. Тогда лопаты – лопаты никому не нужно, лейтенанту даже не нужно…
– Стой, Асадулла – кто здесь может подойти и спросить? Какие люди?
– Люди из кишлака, понимаешь? Им очень лопаты нужны, у них металл такой нет. А нам зачем, где прок? Зато у тех из кишлака мясо вяленое. Козье мясо. Такое мясо, и изюм. А от этой жилы тушеной, из тушеной банки, у тебя зубы выпадут. Будешь беззубый ходить, как дед.
Я тоже беру свою кружку, опускаю в ведро. Вода теплая, нагрелась за день и пахнет еще землей, а не обеззараживающими таблетками. Теперь понимаю.
– А лейтенант каждый месяц спрашивает, ищет – где шанцы? Нет шанцев. Лопаты у хороших людей, ищи, – подмигивает мне – не проболтайся, дескать. А зубы такие белые, щетина чернеет, хотя он как я – каждые два дня вспенивает мыло в стаканчике для бритья, водит тупым «Спутником» с потеками ржавчины по шее, только все без толку. Но если такого с бородой представить – нельзя, нельзя. Девчонок только пугать.
– Неделя, две пройти – были с агитбригадой, смотрели, чтобы не обидел никто. Девочки пели, хорошо пели, заслушаешься.
И что – были. Меня не было. Им в сопровождение половины отделения хватает. Смотрю в глаза, на грязный раскрасневшийся подбородок с черной щетиной. Потом понимаю.
– Я не дятел тебе.
Он щурится.
– Не стучу, ясно? Хоть «калаши» продавайте.
Ночью в изголовье койки лежит в скомканном тетрадном листе горсть изюма, смешанного с песком.
А потом смотрю полночи в палаточный брезент над собой: у нас такого не бывает, у нас никто не лежит по полночи без сна, как дома.. Отдышаться бы. А все равно стучит: ну вот как можно, а. Мне рассказывает, зубы свои белые скалит. А духи Сережке Макарову голову отрубили. И быстро так, мы даже не успели понять, что. А Трошин делает вид, что не знает, что просто распекает очередного салагу за дурость. Я представляю, как они оставили лопаты – Асадулла наверняка долго говорил с декханами из кишлака на своей тарабарщине – только успевай слушать, как щелкает и выдыхает резкое. Они стояли и смеялись с ним, а над чем смеются – кто их разберет, даже наши таджики плечами пожимают. Пушту, понимаешь. Откуда им знать.
Женька теперь перестал отвечать, поэтому я засыпаю.
***
Однажды отец пришел с работы в забрызганной кровью спецовке. Быстро снял и оставил в терраске, но я все равно заметил.
– Шура, полено от печки отыми, прогрелось уже, – тихо. Он редко кричит – голос срывается; горло в детстве от заразной болезни разрезали и зашили. От того, что нельзя кричать, он злится и может даже ударить. А иногда кашляет. Долго.
Мама убирает от печки подсохшее полено. Мне девять.
Я выхожу в сени, а в доме гулко, все слышно. Я обычно не подслушиваю. Просто у папы сегодня руки дрожат, хотя не пил, и с работы вернулся на три часа раньше обычного. А ему нельзя раньше, у него стадо.
В школе грозят – мол, не будешь учиться, останешься глупым, пойдешь в пастухи. Папа пастух, но он умнее всех учителей.
– Вась, случилось чего? Смурной сидишь, зарплату задержат? – мама все равно собирает на стол, все как он любит – чай и батон, целый, не какие-нибудь там кусочки. Щипцы для сахара, хотя сам сахар давно уже кусковый. Молочные карамельки в белых фантиках.
– Не задержат, отстань. С чего.
Сидит, смотрит в чай. Вдруг выплевывает карамельку на блюдце, бормочет в сторону, будто не нам.
– Молния это все.
– Кто ж виноват, что гроза началась. Я в доме шторы завесила, я…– это мама.
– При чем шторы, соображать надо. Шторы можно в яму выбросить, забыть о них, и баста! А о Мрачной ты как забудешь? Валяется на клевере, воняет паленым волосом, а псина проклятая заливается, как на похоронах.