Рамон вскинул короткий карабин. Держать его было легко, но все же стало страшно, что он не захочет повиноваться. Ствол блестел на солнце, а мушка казалась искоркой. Наконец она установилась в выемке прицела, как серебристое насекомое. На ее кончике резвилась овечка с черными пятнами. Может быть… нет, все спокойно. Кажется, сердце перестало биться и поток крови не будоражил пульс; но если слишком сильно нажать на курок… Нет, вот так, полегоньку….
Раздался выстрел, и овца упала. Стрелок выбросил гильзу. Карабин действовал легко, без рывка и отдачи, как у ружья.
— Тебе приходилось стрелять? — спросил дон Альваро.
— Нет, — солгал Рамон.
— Ну, хорошо, хорошо… Значит, в тебе есть толк…
Пока возвращались в усадьбу, Рамон стал надсмотрщиком, и ему и его винчестеру были уже вверены особые функции. Дон Альваро сообщил напоследок, что вскоре назначит ему день вступления в новую должность. До тех пор он должен жить в усадьбе с Клотильдой.
Маленькая пастушка долго ждала за холмом. Тишина склонила ее выйти из укрытия. Она упала ничком, обнимая мертвую овцу, и долго рыдала, приговаривая: «Ой, моя овечка!.. Ой, пестрая моя овеченька!» И не было у нее другого утешения, кроме собственных слез.
Сделав несколько кругов по окрестностям и расспросив встречных колонов, Мардокео подошел к усадьбе, погоняя своего нагруженного циновками осла.
Донья Леонор, жена дона Альваро, встретила его, когда он входил в дом:
— А, пришел Мардокео! Я как раз о тебе думала, мне нужны циновки для слуг…
— Хорошо, хозяюшка…
— Ты, должно быть, голоден… Пройди-ка на кухню, и пусть тебе дадут там картошки и супу. Потом поговорим… Посмотрим, не просишь ли ты лишнего… Прошлый раз у тебя все было очень дорого…
— Задешево отдам, хозяюшка…
Не заставляя повторять приглашение, Мардокео прошел на кухню, раздумывая о том, что дела у него, кажется, идут на лад. И впрямь, донья Леонор не лукавила. Ей нравилось угощать бедного Мардокео, такого простого и доброго человека… Как раз тут дон Альваро со своим новым помощником поднялся на крыльцо и увидел во дворе осла, нагруженного циновками.
— Это чей осел?
— Мардокео, общинника, который привозит циновки…
Дон Альваро выругался и закричал, созывая слуг.
— И ты тоже, Рамон! Посмотрим, как у тебя выходит… Выволоките этого индейца, привяжите к дереву и дайте ему сто кнутов за шпионство…
Сеньора Леонор и ее дочери бросились в комнаты. Ужас, как порыв ветра, разнесся по всем домам. Мардокео подтащили в эвкалипту. «Что я сделал? — вопил он. — Я ничего не делал!» Там его раздели и привязали за запястья к старому стволу. Рамон, вдохновленный присутствием своего благодетеля, который следил за всем из дверей кабинета, возжелал представить свидетельство своей признательности и взялся за кнут. Длинный кожаный кнут засвистел и щелкнул. Жалобный вопль Мардокео расколол воздух; кнут падал и падал на его спину, а он стонал все тише, пока наконец в мертвой тишине был слышен только глухой звук жестоких и неумолимых ударов. Когда Мардокео развязали, он грузно осел на землю, бледный как труп и весь мокрый. С его распухшей спины стекала черная кровь.
На заявление Бисмарка Руиса Иньигес ответил так, как и можно было заключить из его беседы с доном Альваро. Поскольку в бумагах общины не была указана географическая широта и долгота межевых знаков, он приписал эту погрешность — следствие невежества или недобросовестности землемеров — преднамеренному умыслу индейцев. Доказательством служило то, что они не преминули самовольно переиначить названия, заняв таким образом чужие земли. Иньигес привел много юридических статей и постановлений и в заключение выставил свидетелями дона Хулио Контрераса, дона Сенобио Гарсиа и всех жителей Мунчи или прохожих, знакомых с местностью, которых пожелает вызвать сеньор судья. Сеньор судья сделал извлечения из законодательства, и по его повесткам явились многочисленные свидетели.
В кабинете, пропахшем чернилами и старой бумагой, перед высоким столом, из-за которого усатый сеньор судья произносил речи, имеющие юридическую силу, рядом с близоруким и шустрым секретарем, свидетели давали показания, временами поразмыслив, а временами совершенно свободно, но отнюдь не забываясь.