Матушке Каливодовой слышится озорной смешок старшего, Карли. Мальчику исполнилось двенадцать, и он очень похож на ее Роберта, когда тому было столько же: худенький, скуластый, с задумчивыми серыми глазами. Но характером он скорее в Антона, такой же непоседа и шалун. Роберт — тот сызмальства был спокойный, разумный ребенок. И то же самое десятилетний Пепи: наружностью он вышел в Роберта, а характером в Антона.
…Да, ребята ее погибшего племянника могли бы, в сущности, быть детьми ее собственных сыновей, и разве они с первого же дня не стали звать ее бабушкой? Да и она называла их не иначе, как внучатами. И это не пустые слова, они в самом деле очень привязались друг к другу. А все же… когда матушка Каливодова честно себя пытает, ей кажется, что ее бабушкиным чувствам чего-то недостает. Все равно как с рождественским пирогом, что остывает сейчас в кухонном шкафу. Посмотреть — он и румяный, и поджаристый, да и запах вроде бы тот, а на самом деле — сдоба военного времени, чистейший эрзац…
Тут матушка Каливодова хорошенько протирает очки: мысли ее от эрзац-внуков невольно переносятся к сыновьям, Антону и Роберту: каково им — одному в далекой Италии, а другому — в еще более далекой России, среди чужих людей и неведомых опасностей? Как-то они встретят завтрашний сочельник? Вот уже много недель о них ни слуху ни духу. Хотя, если подумать, в этом нет ничего удивительного. Антон в последнем письме писал: «Я теперь в другом лагере, здесь не в пример вольготнее, только не жди, что я скоро тебе напишу. Так что не беспокойся обо мне». Легко сказать — не беспокойся, это матери-то, тем более что вахмистр с жандармского поста, который вечно за ней присылает и допрашивает ее, видимо, недалек от истины. «Пусть ваш сын не воображает, будто он может нас за нос водить! Для этого ему не хватит ума! Мы как-никак представители власти и получаем донесения, понятно? А впрочем, вы и сами не верите тому, что он вам вкручивает про лагерь. Ни в каком он не лагере военнопленных. Он в легионах! У этих архипредателей чехословаков! Ага, молчите, будто в рот воды набрали, и это еще самое разумное, что вы можете сделать!»
Так обстоят дела у Антона. А Роберт — тот, наверно, с соловой увяз в этой заварухе, в новой большевистской революции, про которую столько пишут газеты. Если им верить, так это бесовское наваждение, там только и знают, что разрушать без всякой цели и смысла. Ну да кто верит газетам! Уж во всяком случае, не она. Матушка Каливодова знает: газеты все, как одна (с начала войны даже «Фольксрехт», которую она раньше уважала), обманывают народ насчет войны и подпевают важным господам. А потому ей ясно: раз газеты в один голос клянут большевистскую революцию, значит, какая-то в ней есть правда! Чем чаще матушка Каливодова задумывается над этим, тем явственнее звучат в ее ушах слова покойного мужа: «Мне этого уже не увидеть, но ты, Мария, попомни мое слово! Ты еще доживешь до этого, а тем более наши мальчики: в России повторится пятый год, но только с большим размахом, основательнее и лучше!» Вот почему она уверена, что ее Роберт с головой увяз в этой заварухе.
Так что, если трезво рассудить, ей нечего ждать ни от Антона, ни от Роберта даже простой открытки, присланной через Красный Крест. Но как бы трезво ни рассуждала голова, сердце знать ничего не желает. Сердцу хочется получить хотя бы короткий рождественский привет — пусть всего три-четыре слова, хотя бы от одного из сыновей, а если честно признаться — от каждого по толстому письму. Да уж где там…
Матушка Каливодова только собиралась горестно вздохнуть, как ее отвлек скрип двери. Кто-то вошел в сторожку. Она узнала тяжелую, шаркающую походку брата.
— Яро? — окликнула она, но Паливец не отвечал. Будто не слыша, он неуклюже топал по сторожке. Судя по доходившей до нее возне, сопровождаемой бранью, он, в-ожидании метели, одевался как можно теплее для вечернего обхода. Но вот он направился к кухонной двери. И тут же, должно быть передумав, опять куда-то отошел.
— Яро? — снова позвала матушка Каливодова и, так как он по-прежнему молчал, крикнула громче: — Яро!
Вместо ответа послышалось неясное бормотание.
— Ты его освежевал?
Опять он что-то бормочет, но вот кухонная дверь распахнулась, и на пороге показалась невыразимо комичная фигура. Паливец напялил на себя — одну на другую — две теплых шинели и застегнул их на все пуговицы, а голову поверх ушанки обмотал шерстяной шалью. Этот чудной наряд, а также тупой взгляд тусклых, обведенных темными кругами глаз, седая щетина на подбородке и особенно плаксивое, вечно недовольное выражение увядшего рта, сморщенного наподобие колбасной горбушки, отнюдь не красили Паливца, и он казался старше сестры, хоть был моложе.
— Что ты ко мне привязалась? Мне на обход пора! В такую погоду, того и гляди, шпалу утащат… — Паливец потерял все зубы и сильно шепелявил. Он нетерпеливо помахивал варежками. — Ну, я пошел!
— Сперва скажи: ты его освежевал?
— Освежевал? — И Паливец замигал глазами, всем своим видом выражая недоумение.