Возраст беглых был самый разнообразный, но все же преобладал средний, от 39 до 45 лет. Старики выше пятидесяти лет, ветераны каторги, были вожаками этих своеобразных таежных артелей и хранителями оригинального обычного права, которое служило связующим звеном этих миниатюрных республик первобытного леса.
Жестокая и беспощадная борьба за существование и суровая дисциплина каторжной тюрьмы выработали и создали законы этого права, сплачивавшего пеструю, разношерстную массу людей в одно целое, в крепкий и стойкий организм. Все эти люди, выброшенные за борт общественности и государственности, отверженные и угнетенные, были членами особого примитивного социального образования, созданного самою природою, вне всякого влияния культуры и цивилизации. Они имели свою этику, свою логику и их психология отличалась первобытною оригинальностью.
Слишком молодой элемент в этих артелях отсутствовал, так как хрупкий, не окрепший физически, юношеский организм не выдерживал тяжелых условий таежной жизни и погибал чрезвычайно быстро. Как исключение, среди беглых можно было встретить юных уроженцев Кавказских гор; но здесь не физические, а скорее духовные качества давали необходимую силу и энергию свободолюбивым горцам, к достижению своей заветной цели.
Через Маньчжурию беглые пробирались по лесам, держась от линии Китайско-Восточной железной дороги на расстоянии 10–20 километров. От времени до времени они выходили к поселкам и постам охранной стражи, где всегда получали хлеб, а иногда и кое-какую одежду. Русское население относилось к ним благодушно и помогало им, по мере возможности, но местное китайское население в большинстве случаев, было настроено к ним враждебно, вследствие того, что беглые не всегда вели себя корректно по отношению китайцев.
При встречах с беглыми в тайге, мне приходилось проводить сними более или менее продолжительное время, причем отношения между нами всегда были прекрасные и они никогда не позволяли себе ничего предосудительного. Держали они себя с большим достоинством, были предупредительны и вежливы. Это нельзя объяснить боязнью перед людьми хорошо вооруженными, но своеобразной этикой и традициями.
Особенно памятны для меня были темные таежные ночи у костра, когда группа лесных бродяг, сибирских варнаков, во главе с каким-нибудь седовласым старцем, ветераном сахалинской каторги, затягивала свои печальные, заунывные песни, и дикая дремучая тайга вторила им немолчным шумом. Звуки этих песен будили далекое горное эхо, замирая в недрах неисходного Шу хая. В них слышались то тоска и горе бескрайное, как море глубокое, безграничное, то богатырская сила и удаль.
Горы, леса и долины внимали этой песне и теплая летняя ночь, окутав мир своим пологом, искрилась миллиардами звезд. Суровые бородатые люди, разместившись вокруг костра, пели свой торжественный гимн великой, прекрасной природе. Басовые глубокие ноты этой песни, как звуки органа, потрясая своды угрюмого кедровника, рокотали в дреме притихших лесов и неслись вдаль, замирая в скалистых ущельях Лао Лина…
Каждую песнь начинал «запевало», обладавший сильным, красивым тенором; он исполнял первую фразу песни, которую подхватывал весь хор, состоявший преимущественно из басов, в конце каждой строфы тенора повторяли последнюю фразу, в виде припева.
Эти песни сибирских варнаков о дикой обстановке тайги производили захватывающее впечатление своей самобытностью и грозною стихийною силой. На каторге и в обстановке тюрьмы они исполнялись под аккомпанемент кандалов; на воле же, под покровом темного леса, аккомпанемент этот заменялся шумом деревьев и рокотом волн горных потоков.
В настоящее время песни эти забываются и народная память утрачивает их первоначальную чистоту. Слышать их можно только в самых глухих уголках Сибири, от старых каторжан, уцелевших в водовороте житейского моря, в жестокой борьбе за существование. Одну из этих песен, слышанную мной в глухих кедровниках верховьев реки Майхо, я привожу здесь, как наиболее типичную и характерную. Называлась она «Тайга-матушка» и была наиболее излюбленной и распространенной.
Тайга-матушка