Такая же судьба постигла ее и в отношениях с шефом детской музыки композитором К. Дома сохраняю множество его писем к маме, переполненных такими комплиментами, о которых художник может только мечтать. Своим витиеватым почерком он объяснялся в любви к ее таланту, высшей простоте, искренности, мастерству. Он же всю жизнь неустанно заботился о том, чтобы не дать ей широкой дороги. В особенности, когда открылись границы. О его коварстве я уже писала в главе «Наш дом».
Где-то в конце шестидесятых годов К. организовал «Эстетическую комиссию по воспитанию детей и юношества» и пригласил маму быть своим заместителем. Он переадресовывал маме все детские письма, все сочинения, все, что не имело никакого «выхода» никуда. Действительно, несколько мальчиков и девочек получили от мамы квалифицированнейшие советы, побывали у нее, познакомились… и все. Письма и сочинения продолжали поступать непрерывным потоком, в то время как сам К. по нескольку раз в год ездил по разным странам с докладами об этом самом эстетическом воспитании и своими сочинениями как примерами его воплощения.
Работу, которую он поручил ей, мог бы с успехом делать любой студент консерватории. Отстранив маму от всякой деятельности (таким вот хитрым образом), К. продолжал забрасывать ее обескураживающе лестными письмами.
«…В один из летних дней объявили симфонический концерт из произведений Римского-Корсакова. Билетов у нас не было, и никто не думал о том, как нам хочется послушать этот концерт. Тогда мы решили взобраться на ветки деревьев, находящихся за оградой сада, откуда все было видно и слышно. Когда заиграли “Шехерезаду”, то во время медленной соль-мажорной части я свалилась с дерева, настолько была ошеломлена красотой этой музыки. Я забыла, очевидно, где сижу.
В 1914 году по главной улице, Соборной, проходили стройным шагом солдаты, чувствовалась тревога. На вопросы детей, что случилось, нам односложно отвечали: “Война”.
Вид проходящих войск, которым все со слезами на глазах махали руками, платочками, и на меня подействовал, и я тут же сочинила свой первый вальс: “Привет русским воинам”. Я помню его до сих пор. Он был торжественный и веселый.
Шла война, но я смутно помню это время. Помню, как мой отец грузил на баржу какую-то высокосортную пшеницу, по вечерам он делал мне игрушки. Это были сеялки, веялки, жатки, плуги, баржи. Очень хорошие это были игрушки. Мать преподавала русский язык в школе для глухонемых, а я продолжала учиться у А. Я. Подольской и в гимназии.
Помню начальницу гимназии, Нину Александровну, которая внушала нам страх. Во время уроков Закона Божия меня и еще одну девочку-еврейку выставляли из класса, а когда по коридору шел священник, мы прятались за шторы и весь этот урок мы фантазировали, что же это за урок и что происходит в классе.
И все-таки один раз мы решили спрятаться под последней партой и просидеть весь урок на корточках. Но не выдержали и, желая переменить позу, стукнулись головами о парту, на нас полились чернила. Батюшка, прохаживаясь по классу, услышал шум, вытащил нас за волосы и отвел прямиком к начальнице. Были большие неприятности, вызывали родителей и, поставив нам по четверке за поведение, предупредили об исключении из гимназии в случае повторения подобных проделок.
В одиннадцать лет я играла си-бемоль-минорное Скерцо Шопена, несколько Прелюдий Скрябина, сонаты Бетховена. В Одессу повезли меня мама и папа за месяц до экзамена. Жили мы у той самой дамы, которую я уже упоминала, – Фимы Исаевны – и у нее я готовилась к вступительному экзамену. Приняли меня на “старший курс”, то есть в высшее учебное заведение по классу фортепиано к профессору Брониславе Яковлевне Дронсейко-Миронович.
Ее огромный рост, очень представительная внешность и всегда торчащий в декольте букет цветов меня пугали, и мне больше нравились другие учителя, где было больше музыки и меньше гамм. Вообще я стремилась ходить в другие классы, где могла услышать новые для меня вещи.
Придя домой, я старалась по памяти воспроизвести все, что слышала в консерватории, увлекалась этим и не готовила уроков. Моя мать много усилий положила на то, чтобы я занималась “техникой”. Она сидела рядом со мной. Но стоило ей выйти на кухню или в другую комнату, как я вскакивала на стул и передвигала стрелку стенных часов на двадцать минут вперед. Бедный папа время от времени относил часы в починку, жалуясь мастеру, что они спешат.
В эти же годы я познакомилась с Бертой Михайловной Рейнгбальд, которая впоследствии стала моим другом. Разница (двенадцать лет) в нашем возрасте сильно ощущалась. Тем не менее дружба началась. Берта Михайловна приходила к нам в гости, садилась в кресло-качалку и просила не обращать на нее внимания и заниматься. Мама очень любила ее и радовалась нашему знакомству. Маме нравилась ее серьезная и глубокая заинтересованность во мне, а мне тогда трудно было оценить это. Но когда я заходила к ней в класс, то всякий раз замирала от того, как она показывала Баха.