Музыка стала для меня речью, выражающей мои мысли и их развитие. В то время музыкальными вершинами для меня были Четвертая, Пятая и Шестая симфонии Чайковского. Меня поражало гениальное обращение Чайковского с тематическим материалом, – слушая эту музыку, вы никогда не замечали момента начала разработки, репризы и так далее. А при разборе оказывалось, что трудно представить себе более четкую, отточенную форму, чем его аллегро, скерцо, финалы и так далее.
Глубокая насыщенность разработочного материала, которая не давала о себе знать, а дух захватывало от постепенного, нарастающего накала сочинения – вот предел мастерства. Умение преобразовывать, трансформировать тему, придавая ей и героический, и трагический, и лирический смысл, – пластично переводить тему из одного в другое состояние – это то, чему надо учиться композитору, что совершенно недостижимо без овладения всеми компонентами композиторского мастерства.
Полифония, гармония, контрапункт, фактура в годы моей учебы в консерватории были в запустении. И я вспоминаю одного человека, который неукоснительно, последовательно, несмотря на все препятствия, не очень доброжелательное отношение, к этим предметам, преподавал “строгий стиль”, задавая писать в этом стиле мотеты, каноны, придирчиво спрашивая со студентов. Генрих Ильич Литинский.
Сквозь толщу бурных событий, сквозь настойчивое движение за массовость, доступность, простоту мелодий, доходящую до примитива, Литинский настойчиво зазывал на свои занятия. Я до сих пор благодарна ему за то, что он заставил меня тогда написать два пятиголосных мотета и каноны.
В то же время у Павла Александровича Ламма, добрейшего и бескорыстного человека и выдающегося музыканта, происходили весьма примечательные встречи. Павел Александрович делал переложения симфоний Мясковского в восемь рук, и мы на двух роялях с удовольствием играли их. Анатолий Николаевич Александров, В. Нечаев, Е. Голубев и другие хорошо читали с листа и достаточно владели фортепиано. И те, кто играл, и те, кто слушал, чувствовали себя счастливыми.
В 1932 году я окончила консерваторию. Для выпускного экзамена я написала “Поэму о Ленине” для оркестра, хора и солистов на слова Суркова. Поэма была исполнена в Большом зале консерватории оркестром под управлением Бориса Хайкина. Успех был весьма средний, и я была очень недовольна собой. Я не понимала, в чем состоит моя ошибка, но понимала, что в чем-то ошиблась. А не получилось все. Бесформенность, недотянутость оркестровки, неправильное распределение кульминаций – одним словом, не хватало искреннего желания написать монументальное произведение о Ленине. Отсутствие мастерства и зрелости для такой задачи было видно невооруженным глазом.
В это же время я написала три романса на стихи Пушкина: “Певец”, “Я здесь, Инезилья” и “Безумных лет угасшее веселье”. Чувство неудовлетворенности, вызванное неудачной Поэмой, сменилось некоторой надеждой – я немного воспрянула духом после того, как Бронислава Яковлевна Златогорова исполнила эти пушкинские романсы. Я не могу не сказать, какое воздействие, какое ни с чем не сравнимое волнение я испытывала от Пушкина, от каждой прочитанной строки, каждого его слова.
Даже в самом раннем детстве, еще не понимая некоторых стихов, я испытывала трепет от сочетания слов, от музыки стиха, от наполненности каждого слова.
Когда я писала романс “Певец”, я даже не знала, что это стихи о соловье. Это была сама поэзия, сама музыка.
На выпускном экзамене все мои музыкальные работы были приняты, но оставался экзамен по диалектическому материализму. Я не могла сдать этот экзамен и не получила диплома. Не знаю, почему я не горевала из-за этого и даже не предприняла никаких попыток узаконить свое окончание Московской консерватории.
Может быть, потому, что я никогда не обращала внимания на так называемые документы.
В то время я была настолько занята своей общественной деятельностью, что не думала об этом. А теперь, когда слышу про себя, что Зара Левина окончила Московскую консерваторию по классу композиции, всегда чувствую себя неловко.
К тому времени относятся мои личные переживания, замужество (моим мужем стал Николай Карпович Чемберджи), участие в организации Союза композиторов, огорчения, радости, большой энтузиазм в построении нового общества, мне были близки новые взгляды, и у меня было ощущение, что все происходящее касается меня лично.
Годы от 1932 до 1941 были насыщены творческой жизнью, дружбой с такими замечательными людьми, как Прокофьев, Шостакович, Хачатурян, Александров, Фейнберг, Ламм, Гедике, Белый, Мурадели, Мясковский, Кабалевский, – всех не перечислишь. Из каждого из нас постепенно выковывался человек со своими особыми, присущими каждому чертами характера, степенью скромности, либо наоборот… Чувство дружбы, вначале стоявшее на очень крепких ногах, иногда разваливалось из-за внешних причин, а иногда из-за разного отношения к жизни, собственно, в конечном счете, из-за того, что не все одинаково понимали, что в жизни главное.