И вот на третий, а может, на четвертый день, когда я так сидел на камне невдалеке от лагеря, ко мне подошли Антон и Арся. Они присели рядом, помолчали, потом Антон спросил сурово:
- Ты мужик, Соколов?
Что я мог ему ответить. Я молчал, но во мне что-то вдруг сразу и резко повернулось. Наверно, лицо у меня изменилось, потому что Арся быстро сказал:
- Скрипни зубами, Димка.
И я скрипнул зубами. Сжал челюсти и скрипнул зубами. И словно лопнула какая-то пружина - я в первый раз за все это время, может, даже с начала войны, разревелся так, как плакал только в раннем детстве - навзрыд и взахлеб. А мои товарищи не утешали меня, они молчали, отвернувшись, и только тихонечко поскуливал Шняка.
- Все? - спросил Арся, когда я затих.
- Все! - сказал я.
- Утрись, - сказал Антон.
Я утерся рукавом телогрейки, и мы медленно пошли к лагерю.
- Значит, так, - неторопливо говорил Антон, - с яйцами кончено: "опарыши" пошли, то есть птенцы в них начали заводиться. Они уже для промысла негодны, эти яйца. Сейчас станем бить кайру. Ты на скалы-то сможешь идти?
- Смогу, - ответил я.
- Сможет, - сказал Арся.
До войны эта птица не была промысловой. Ее били только промышленники на корм собакам да на приманку песцам. Люди ее не ели - зачем ее есть, когда были утки, гуси, и даже курицы были. А кайра жесткая, воняет рыбой, и еще всякие привкусы неприятные в ней. Но ведь до войны и тюленину не ели, и столярный клей, и хряпу - капустные ошметья - тоже не ели. А кайра жирная, питательная, калорийная, а вкус - да аллах с ним, с этим вкусом! Если эту кайру просолить как следует, совсем неплохо, а калорийность - это ведь очень важно, во время войны особенно.
И мы начали бить кайру.
Эта работа была и легче, и труднее. Я тогда хотел, чтобы она была как можно труднее, - за работой многое забывалось.
Приходилось по-прежнему ползать по скалам, да еще с длиннющим шестом в руках. На этом шесте торчал острый наконечник с отходящим в сторону таким же острым зубом, похожим на клюв хищной птицы. Шихало - так называлось это оружие. И этим шихалом надо было бить кайру.
Самым нелегким делом занимались ребята, которые в маленьких лодочках собирали сбитую шихалом или из малокалиберки кайру внизу, в море. Один орудует вовсю веслами, а двое других вылавливают птиц из воды и бросают на дно лодки. Спокойным Баренцево море не бывало никогда, особенно у берегов. Лодку крутило туда и сюда, толкало во все стороны, то и дело грозило стукнуть об острые зубья прибрежных камней. Мокрыми с ног до головы, с окоченевшими опухшими руками выходили ребята на берег. И все-таки я рвался именно к этой работе, и в очередь и не в очередь. Потому что там уже вовсе было не до разных мыслей. Кроме того, мной владела какая-то ярость, словно я, берясь за эту адову работу, мстил и себе за свою прошлую слабость и врагам. Вроде бы воевал.
Людмила Сергеевна, видно, понимала мое состояние и не говорила мне ничего. Однажды только сказала:
- Мне кажется, Дима, что ты уж привык. Если хочешь, можешь идти в лодку когда угодно... Только прошу тебя, все-таки поосторожней.
Однако осторожнее не очень-то удавалось - само море не давало. И как-то мы, Колька Карбас, Саня Пустошный и я, все же врезались в торчащий у берега черный и блестящий камень. Правый борт лодки хрустнул как орех, и мы забарахтались в ледяной воде. Самым страшным оказалось то, что Саня не умел плавать... Дальше у меня все смешалось в один сумбур. Я помню дикий крик Кольки:
- Скидавай сапоги! Плыви к Сане...
Помню, как уходила под воду и всплывала светлая Санина голова и вскидывались вверх его руки, помню оглушающий рев прибоя, доски от нашей лодки, удары об острые камни... Последнее, что я помню, - это то, что мы все-таки подхватили Саню и как-то оказались на узенькой кромке берега. И опять провал, ватный туман, ни рукой, ни ногой не пошевелить, и грохот в ушах... то ли шум прибоя, то ли самолеты с черными крестами, заходящие на сторожевик, и отец, стиснув зубы, бьет по ним из зенитки...
Провалялся я почти три недели, и, если бы не какое-то новое чудодейственное лекарство, стреп-то-цид, кажется, который привезли с Большой земли летчики из отряда Марузука, я бы отдал концы - жуткое воспаление легких у меня было.
Когда я первый раз понял, что пришел в себя и лежу почему-то в избе Прилучных, я увидел перед собой Кольку Карбаса.
- Ну вот, ну и ладно, порядочек, значитси, - бормотал он, оклемался, значитси...
- Как Саня? - еле разлепив губы, спросил я.
- Саня? Ну что Саня, - забормотал Карбас, - Саня... того, в порядке Саня...
Он щадил меня, Карбасище мезенский. Он, видите ли, не хотел меня тревожить - мол, я больной еще...
А Саня Пустошный умер. Когда мы его вытаскивали, он почти уже и не был живым - волна ударила его головой о камень, и... и его не довезли даже до Малых Кармакул - в пути и умер.
А я поправился. Я поправился быстро и снова пошел в лодку... И на жестокий счет войны, на проклятый счет фашистов записал еще одно имя: Саня, Саня Пустошный.