— Вещи эти не ваши, — ответил Ванаг, окинув взглядом обстановку. — Увезете ни на иголку больше, чем привезли. Это — народное имущество.
Неожиданно для всех Розалия вдруг бросилась на пол, обхватила сапоги Озола и, разыгрывая истерику, стала умолять:
— Сжальтесь, сжальтесь! Сколько мы из-за этих вещей настрадались! Русские солдаты хотели здесь поселиться. И наплакалась же я, пока не выпроводила их.
— Довольствуйтесь тем, что сами заработали, тогда не надо будет плакать, — холодно сказал Озол, пытаясь высвободить свои ноги.
Розалия покатилась к порогу и закричала еще пронзительнее:
— Только через мой труп вы унесете эти вещи. Шагайте через трупы, топчите мою кровь, вы ведь это умеете!
— Замолчи! — крикнул Ванаг, теряя терпение. — За эту болтовню можешь в тюрьму угодить.
— Рабочий человек, наверное, никогда не посмеет рта раскрыть, — бросился Мелнайс защищать жену.
— Перестаньте разыгрывать комедию! — сказал Озол, которому надоело паясничанье этих жадных людей. — Помещение вы должны освободить, и никакие выходки вам не помогут.
Как и все любители разыгрывать при удобном случае истерику, Розалия, поняв, что игра не поможет, быстро угомонилась. Она встала, отряхнула испачканное платье и заговорила совсем спокойно:
— Нельзя ли все-таки оставить переезд до весны?
— Ладно, самое большое — до завтра, — махнул Озол рукой.
Короткий зимний день уже кончался, все равно перевести лошадей им не успеть. Надо уладить вопрос с назначением нового заведующего коннопрокатным пунктом. Но он тут же пожалел, что дал такое разрешение — перед глазами мелькнули исхудалые, больные лошади, которым еще одну ночь придется дрожать в дырявой конюшне Калинки.
— Но лошадей мы переведем сегодня же вечером, — добавил он. Озол никак не мог забыть тоскливые взгляды голодных и продрогших лошадей, которые как бы жаловались: «За какие грехи нам приходится так страдать?»
— Надо бы найти людей, чтобы переправить корм, — предложил Гаужен.
— Поезжай ты сам, — согласился Озол, — и Яна Приеде захвати.
Гаужен уехал. Трое оставшихся пошли осматривать конюшни. Помещения были просторные и удобные, но необжитые, прохладные.
— Надо принести сухой соломы и подостлать потолще, — решил Лауск. — Пусть лошадки почувствуют, что к ним относятся с любовью. Я позову кузнеца Саулита, чтобы пособил.
Когда Лауск ушел, Ванаг нерешительно посмотрел на Озола, помялся, затем собрался с духом и заговорил:
— Мне хочется на минутку зайти в домишко моей матери. Не мог бы… не мог бы ты пойти со мной?
Озол понял. Петеру было трудно одному зайти в дом, где еще недавно жила его мать, единственный близкий человек, столь трагически погибший от рук подлых убийц.
— Сходим, — ответил Озол тихо.
Всю дорогу до усадьбы Миглы — два километра — Петер не проронил ни слова. Озол видел, как у Ванага высоко и неравномерно вздымалась грудь, словно он задыхался или не мог шагать тем быстрым шагом, который сам взял и все ускорял. Он захватил с собой автомат, своего верного друга в партизанских делах, и время от времени крепко прижимал его к боку.
Когда собака Миглы, прыгая на цепи, пронзительно залаяла, дверь дома распахнулась и во двор вышел сам Август Мигла. Узнав пришедших, он растерялся и невнятно забормотал, но затем что-то сообразил, поднял воротник пиджака, поддерживая его рукой у подбородка. Рыжеватая бородка вздрагивала, прыгала на пухлой, мягкой руке. Было похоже, что он торопится прожевать твердый кусок.
— Господи Иисусе, — выдавил, наконец, Август членораздельные звуки, — пути твоих сынов неисповедимы! Петер! Разве я думал, что еще увижу тебя?
— Ах, не надеялся? — горько усмехнулся Петер. — Потому, наверное, и поторопился надеть мою рубаху.
Мигла убрал с ворота пиджака свою пухлую руку, которой закрывал от глаз Ванага его праздничную рубаху. Челюсти опять застучали одна о другую, и бородка запрыгала, словно он жевал. Она перестала дрожать только после того, как Август нашелся, что сказать:
— Вот тут и не верь в чудеса, — он состроил улыбку, спрятав узкие глаза между жирными мешочками. — Рубаху эту мне твоя мать дала. Вот, говорит, Петер уже больше не вернется, возьми, Август, на память о нем. Все время в комоде лежала — разве у меня нечего надеть? Но сегодня утром не знаю, как это случилось, словно в ушах кто-то жужжал все о Петере да о Петере. Прямо гонит к комоду посмотреть на эту память. И я подумал, видишь, мол, как ты не уважаешь эту память, словно брезгаешь. Думаю, дай надену. Разве это не чудеса — это ведь к твоему приходу было!
— Нет тут никаких чудес, — прервал Петер поток его слов. — Моя смелость и вот это, — он указал на автомат, — спасли меня.
— Петер, друг, и ты, идя ко мне, берешь с собой оружие! — заговорил Август с такой нежной укоризной в голосе, словно упрекал невесту, которая ему не хотела верить.
— Ни одному кулаку я не верю, — отрезал Ванаг. — Волк в лесу, и тот менее опасен.