— Вы собирались рассказать о себе, а вовсе не о семье, — напомнил Озол. — Семья — семьей, но я пришел говорить с Паулем Лайвинем. Я хотел бы, например, знать, почему вы, совсем еще молодой человек, так пьянствуете?
— Эх, не стоило бы об этом говорить! — Лайвинь вскочил и зашагал по комнате. — Впервые я напился, когда мне было двенадцать лет. Отца осудили за воровство, и в школе меня начали дразнить конокрадом. Все мальчишки пальцем тыкали. Как-то у одного из них пропал нож, и учитель приказал мне вывернуть карманы. Никому другому — только мне. Ножа, конечно, не нашли, я его не брал. Но в тот вечер я выпил бутылочку водки, которую мать оставила на столе для втирания.
— И с тех пор продолжали? — тихо спросил Озол.
— Нет. Не продолжал. Началось позже. Ну, откровенно говоря, я влюбился. И девушка эта в меня — тоже. Но ее мать сказала, что скорее повесится, чем отдаст дочь за вора. Так все и расстроилось. Но я ведь не вор! — вдруг закричал он. — Я даже иголки не украл! Сколько мы с матерью перестрадали из-за отца, этого рассказать нельзя. Рудис на все махнул рукой и рассуждал примерно так: если уж меня называют вором, то мне надо красть. Как ни мерзко это, но я рад, что его застрелили. Вся эта его дружба с бандитами, которая потом раскрылась…
— Но разве поэтому тебе нужно испортить свою жизнь? — незаметно для себя Озол обратился к нему на «ты».
— Моя жизнь уже испорчена, — простонал Лайвинь. — Об этом позаботились мои близкие. Проклятье! Удивляюсь, как я не стал отцеубийцей!
— Ну, ну, ты не воспринимай все это так трагично, — успокаивал Озол. — Видишь, люди на это не так смотрят. Тебе доверили важную работу.
— А вы думаете, я не знаю, почему меня туда поставили? — усмехнулся Лайвинь. — В первую осень не каждый соглашался работать в советском учреждении. Говорили, что немцы вернутся, и кто-то, возможно издеваясь, указал на меня.
— Как это? — не понял Озол.
— Очень просто, чтобы все пальцами указывали, вон, мол, какие у них работники!
— Ты слишком мнителен, — упрекнул Озол. — Если у тебя совесть чиста, то бодро шагай по жизни и не мучь себя. Чего ты боишься — теней? Трудись честно, и я уверен, что ты вырастешь в своих глазах и в глазах людей! — Озол протянул ему обе руки.
Лайвинь не решался пожать их.
— Лучше бы вы меня прогнали, — пробормотал он, отворачиваясь. — Я не работал честно. Кроме того, я совсем мало учился. Когда Ванаг потребовал от меня отчет, то я бросил наземь бумаги только потому, что не умел его составить. Но мне было стыдно признаться в этом.
— А теперь научился? — спросил Озол.
— Кое-как научился.
— Потом посмотрим. Но, насколько я заметил, ты допускаешь другие ошибки, — Озол пытался говорить осторожно. — Вот этот же случай с маслом. Так доверяться нельзя. Как ты теперь узнаешь, кому его не зачесть в сданную норму? Это во-первых. А во-вторых, не слишком ли ты мягок с богатеями? Верно ли, что ты им разрешаешь сдавать вместо хлеба другие культуры?
Лайвинь молчал.
— Значит, были такие случаи?
— Они приходят и ноют, что мало засеяли ржи и пшеницы, — жаловался Лайвинь.
— Быть может, и в самом деле мало засеяли? — Озол пытливо посмотрел на Пауля.
— Не толкайте меня на новую ложь! — Лайвинь сердито сморщил лоб. — Если бы у них не было ржи, то из чего бы они гнали это мерзкое пойло?
— Тогда чем же объяснить твою мягкость с ними, в то время как из других крестьян ты грозишься все соки выжать? — на этот раз Озол говорил резко, даже с некоторой досадой.
Лайвинь густо покраснел и пробормотал:
— Значит, вам все известно…
— Что все?
— Ну, не только то, что я кое у кого принимаю вместо хлеба овес, а кое-кому угрожаю, но что находятся люди, которые еще обрабатывают по шестьдесят-семьдесят гектаров, а сдают поставки лишь с тридцати! — проговорил Лайвинь, вызывающе вскинув голову.
— Нет, этого я не знал. — Озол был поражен. — Разве они это делают с твоего благословения?
— Нет, без моего благословения. Впрочем, вы ведь мне не поверите. В ваших глазах я снова буду сыном человека, который…
— Оставьте ваших родственников, — раздраженно прервал его Озол. — Это уже начинает походить на кокетство! Лучше скажите, что заставляет вас симпатизировать кулакам? — он снова перешел на «вы».
— Если я скажу правду, вы снова назовете это кокетством, — сморщился Лайвинь.
— Да перестань обижаться, — улыбнулся Озол. — Я ведь тоже не солнце, которое одинаково светит правым и виноватым!
— Нет, нет, какое я имею право обижаться, — поторопился Лайвинь исправить свою ошибку. — Я рад, что вы вообще разговариваете со мной, как… ну, как с человеком. Но вы, может быть, не знаете, как заискивающе и любезно говорят со мной кулаки. И тогда мне просто… нравится, что они меня кое-кем считают. Но с теми, кто, увидев меня, спешит убрать со стола все, что легко унести, я попросту груб.
Они разговаривали еще долго, пока Озол не убедился — строптивый парень излил свою душу, понял, что ему брошен спасательный круг, держась за который, он сможет выплыть из мутного потока и прибиться к берегу.
Расставаясь, Озол пожал Лайвиню руку и спросил: