После защиты она стала заведовать кафедрой в Херсонском пединституте. Как только я защитил докторскую, еще не был утвержден, а она уже организовала мне приглашение в Херсон прочесть спецкурс и ухаживала за мной, как могла. У меня сохранилось много ее писем, причем сквозной их темой были уговоры переехать в Херсон. «Помни всегда о Херсоне, – взывала она. – Я бы отдала тебе с огромным удовольствием кафедру (выполняла бы для тебя всю черную работу – расчеты, отчеты и т. д.). В общем, напиши мне о своих планах на будущее, только откровенно, как хорошему другу».
Вернусь к Янковскому. Хотя состояние его необратимо ухудшалось, он работал много и продуктивно. Выпустил хорошую книгу «Человек и война в творчестве Л.Н. Толстого». Пек, как блины, явно для заработка, популярные книжки на украинском языке о Неруде, о Мериме, еще о ком-то. Сам отзывался о них пренебрежительно и мне не дарил, стеснялся. С маниакальным упорством продолжал бредить докторской защитой. Дожить до нее ему было не суждено, но в 1981 году московское издательство «Художественная литература» выпустило его монографию «Патриархально-дворянская утопия. Страница русской общественно-литературной мысли 1840-1850-х годов». В основу ее была положена его книга 1973 года, но значительно доработанная, примерно вдвое увеличенная в объеме и, главное, дошедшая до читателя и сделавшая имя автора известным во всех концах страны.
Для ее издания необходимо было решить непростую проблему, состоявшую в том, что выпуску такой книги обязательно предшествует работа автора с редактором издательства, а в данном случае автор был абсолютно нетранспортабелен. Поскольку у меня к тому времени в «Художественной литературе» вышли две книги, и я стал там вроде как своим человеком, мне удалось убедить их войти в сложившееся положение, и один из лучших, самых опытных редакторов Г. Соловьев поехал в Киев, где они с Янковским сняли все вопросы. На подаренном мне экземпляре автор к посвящению «Татьяне Евгеньевне Янковской – заботливой жене и неутомимой помощнице – посвящаю эту книгу» дописал от руки: «а также Лене ФризмануЛ.Г. и евойной Наташе». Когда у него спрашивали, что это за «евойная Наташа», он (это же Янковский!) отвечал: «Ну должна же у него быть какая-нибудь Наташа!»
Для меня не подлежит сомнению, что постигшая его болезнь и ранняя кончина не дали ему реализовать и малой доли того, что в нем было заложено. Остался нереализованным его потенциал как ученого. Я обсуждал с ним много научных вопросов, советовался по поводу собственных творческих планов, и меня впечатляли его кругозор и цепкость мысли, он мгновенно улавливал и суть проблемы, и наиболее рациональный путь ее решения.
В меньшей степени могу судить о нем как о педагоге: не слушал ни одной его лекции, не присутствовал ни на одной консультации. Поэтому передам слово его бывшему студенту, ныне доктору наук, уже упоминавшемуся Владимиру Яновичу Звиняцковскому: «Ю.З. – мой ГЛАВНЫЙ учитель, я был студент пединститута, м. б. и не без способностей, но вообще не понимавший, каким боком приступить к литературоведению, которое меня стихийно, неудержимо влекло – и только. Он научил меня всему: от азов до таких виртуозных вещей, какими сам владел и какие только я мог перенять, а главное – он научил меня мужеству, которое, дай Господь, чтобы в такой степени не пригодилось, как пригодилось ему, но которое, как пример, я всегда вспоминаю, если вдруг наступает ну не черная (все – в сравнении!), а всего лишь серая полоса: “Не ной, – говорю я себе, – не ной, а хохми, как хохмил Ю.З., когда ему было уж наверное хуже – в тысячу раз хуже! – чем тебе”».
Этот отзыв представляется мне тем более ценным, что он характеризует Янковского не только как педагога в узком, точнее конкретном, содержании этого понятия, но и как личность. Он принадлежал к числу тех подлинных педагогов, которые не только вкладывают в своих учеников определенную программой сумму информации, но УЧАТ ЖИТЬ, делают человека не таким, каким он был прежде. Те, кому посчастливилось иметь на своем веку таких педагогов, знают, что те продолжают их учить еще долго после того, как судьба разлучает их навеки.
Я уже упоминал, под кровом Янковского произошло мое знакомство с Сережей Бураго. Судьба подарила мне возможность относительно непродолжительного, но очень близкого общения с этим замечательным человеком. Когда скончался Добролюбов, Некрасов написал обращенные к нему слова: «…и высоко вознесся ты над нами». Я, конечно, не имею намерения сравнивать Добролюбова с Сережей и эту некрасовскую строку напоминаю совсем с другой целью. Сережа был человеком, лишенным и тени какой-либо аффектации, скромным, тактичным, даже несколько застенчивым. Может быть, поэтому истинный масштаб его творческой личности открылся многим, лишь когда его не стало.