— Знаешь, — вдруг задумчиво сказала Елена, — сейчас я, к своему стыду, даже не могу вспомнить, когда в последний раз читала бумажную книгу. В обычном переплете. Только планшеты и электронные книги…
— Ну, это не так страшно, — пожал плечами Энзо. — В конце концов, каждый читает так, как ему удобно. В отпуск, согласен, десятитомное издание не потащишь, — рассмеялся он.
Слово за слово, постепенно, Елена и Энзо разговаривались, и Сент-Джон, видя в Елене некоторое напряжение, старался, как мог, его снять: был приветливым, улыбался, шутил. Со временем Елена, казалось, перестала смущаться, но успокоиться окончательно все-таки не смогла: пока она все же чувствовала какой-то необъяснимый внутренний барьер и дрожь, ощущала себя не в своей тарелке.
Бродвей, как это бывало всегда, горел тысячами огней и кипел жизнью, быть может, даже совершенно непохожей на жизнь Нью-Йорка, начинавшейся там именно сейчас, когда на город опускался вечер. И пусть теперь Бродвей был пристанищем далеко не только для самых знаменитых нью-йоркских театров, двухтысячные так и не смогли вытеснить здесь той завораживающей атмосферы двадцатых — времен мюзиклов и джаза, которые затерялись в этих огромных улицах навсегда. И эти винтажные афиши, которыми пестрели мерцавшие многоэтажки, переливавшиеся аккорды музыки, которая, казалось, вот-вот сольется с кровью, этот особый воздух Бродвея, ясно давали понять: никогда не смогут. Бродвей не подчинялся никаким законам и был неподвластен привычкам: он ведь даже нарушал планировку Манхэттена — Бродвей извивался, «гуляя» волнами поперек острова. Дух свободы, не знающей никаких границ, пропитывал Бродвей насквозь. Когда Елена и Энзо добрались до знаменитого театра «Маджестик», разговоры, наверное, на минуту или даже больше прекратились. В этот момент, с замиранием сердце рассматривая массивные колонны, сильно измененные временем, но от этого нисколько не потерявшие величественности и какой-то загадочности фрески, которыми были отделаны стены, поднимая взгляд к казавшемуся бескрайним куполу с затейливым орнаментом, переплетавшимся в таинственные узоры, и сюжетами древнегреческих мифов, ребята чувствовали, наверное, одно: им казалось, что они оказались на другой планете, в мире, где все еще дышало античностью; в мире, которому были чужды нью-йоркская суета и время стеклянных небоскребов. Здесь остановилось время Шекспира, и сейчас, когда оно было так невыразимо близко, от осознания этого сердце замирало. Можно не быть любителем искусства, с трудом отличать барокко от классицизма, но остаться равнодушным, побывав под куполом этого гиганта, напоминающим небесный свод, невозможно.
В огромном зале невозможно было найти свободное место. Чопорные дамы с биноклями и их представительные спутники в выдержанных деловых костюмах, улыбчивые молодые пары и строгие критики, пришедшие насладиться классикой драматургии в одиночестве, подростки с родителями, туристы, вполголоса обсуждавшие что-то друг с другом на своих языках, рассматривая фрески, — под одной крышей в этот вечер собрались несколько десятков людей разного темперамента, взглядов, вкусов, даже национальностей, будучи связанными лишь одним: любовью к театру.
Елена ловила себя на мысли, что хотела бы, чтобы спектакль начался быстрее, но чувствовала, что это не оттого, что она хотела увидеть воплощение любимой истории на сцене: она надеялась, что комедия поможет ей отвлечься от тягостных мыслей. Однако этого так и не произошло. Елена помнила, как раньше, не в первый раз читая эту комедию Шекспира, она смеялась над меткими ироничными высказываниями героев, над огромным количеством эпизодов вроде сцены, в которой главная героиня, Порция описывает служанке сватавшихся к ней женихов со свойственным Шекспиру остроумием, как сопереживала ей и другим героям, но теперь она лишь от силы несколько раз улыбнулась. Хотя зал то и дело взрывался смехом, в Елене происходящее на сцене не вызывало никаких эмоций. Казалось, что она смотрела — но не видела. Энзо наблюдал за ней украдкой, ясно видел, что ее что-то тревожит, но в чем дело, понять не мог.