Среди негритянок наблюдалась гораздо большая солидарность, чем между белыми, — естественный результат тяжелой жизни негров в Америке, особенно на Юге. Мне казалось, что у негритянок и характер лучше, что они сильнее, выносливей и менее склонны заниматься сплетнями и доносами, чем белые заключенные. Честно скажу, я доверяла им больше, чем белым. Они отличались самообладанием, были не так истеричны, не так испорчены, как многие белые. Это, конечно, не значит, что они не делали никаких ошибок. Но я чувствовала, что пуэрториканские и негритянские женщины в большинстве своем не так развращены, как другие, что они просто жертвы огромной социальной несправедливости. Если бы им дали возможность жить достойно, они не попали бы сюда, они были бы честными и трудолюбивыми людьми.
Надо сказать, в тюрьме люди ведут себя почти так же, как на свободе. Да и вообще вряд ли можно говорить о каком-то особом типе «человека из тюрьмы». Часто на улицах, в поездах, отелях я вижу женщин, которые по своей внешности и поведению ничуть не отличаются от арестанток Олдерсонской тюрьмы.
Заключенных негритянок роднило с их сестрами на свободе замечательное чувство юмора, умение смеяться от души при каждом случае. Они не плакали, не ныли, не жаловались всем и каждому на свою судьбу. Не зная счастья, они тем не менее всегда были жизнерадостны, не унывали. Они отлично пели, изящно танцевали, а иной раз, если это разрешала надзирательница, были не прочь и переброситься в картишки. Сильные душой, они мужественно встречали любые невзгоды. Все это было для них не так легко — у многих дома остались дети, престарелые родители. По ночам многие плакали в подушку. Помню таких, которые днем, как говорится, держали нос кверху, а вечером, оставшись наедине с собой, начинали всхлипывать.
Для многих я писала письма и так нечаянно узнавала о заботах и горестях, которые они тщательно скрывали от окружающих. Даже в тюрьме можно было по-настоящему ощутить весь трагизм положения американских негров: сегрегация, дискриминация, бредовый принцип расового превосходства белых, неравенство. Все это, словно раковая опухоль, разъедает их жизнь всегда и везде. Вернувшись домой, я по-настоящему тосковала по многим негритянским женщинам, с которыми подружилась в Олдерсонской тюрьме.
Последний год в Олдерсоне
В 1956 году жизнь в тюрьме уже стала для меня в какой-то мере привычной, и все же я отрывала каждый новый листок календаря с возрастающим чувством нетерпения. Кэти регулярно навещала меня и в зимнюю стужу и в летний зной. От нее я узнавала все новости. Я знала, что эти поездки давались ей нелегко: в горах было прохладно даже в июне и июле, особенно по ночам. Я писала очень немного. Это было бесполезно — ведь все равно мне не разрешили бы увезти свои рукописи. Я «спасла» несколько стихотворений, напечатав их в тюремном журнале «Игл», который можно было взять с собой. Другие включала в письма и посылала на волю, третьи заучивала наизусть. Перо я сменила на иголку, нитку, наперсток и ножницы. Я горячо обрадовалась известию, что в Нью-Йорке и Пенсильвании оправданы мои близкие друзья Мариан Бакрак и Стив Нельсон, обвиненные в нарушении закона Смита.
Я много читала. В библиотеке мне попался объемистый том под названием «Письма из тюрьмы». Это была подборка писем заключенных — главным образом политических — из многих стран. Мне запомнились слова индийского премьер-министра Неру: он советовал каждому провести какое-то время в тюрьме — там можно о многом поразмыслить. Неру рассказывает, что именно в заключении он написал некоторые из своих лучших книг. Но английские колонизаторы, по крайней мере, считали его политическим заключенным и относились к нему соответственно. Я такой чести не удостоилась.
В то лето Бетти лежала в госпитале. Мне очень хотелось повидать ее. Врач разрешил свидание, но начальство категорически заявило: «Нельзя!» Через несколько дней, проходя мимо больницы, я столкнулась с врачом. Он спросил, почему я тогда не пришла. Я объяснила ему, что мне отказали в свидании с Бетти, ибо мы «стали бы говорить о политике». Доктор презрительно скривил губы. «Ну и что? Подумаешь, говорить о политике! Это куда лучше всего того, о чем здесь принято говорить».
Я боялась, что никогда уже не смогу писать — слишком много я наслушалась непристойнейшей ругани; это было какое-то нескончаемое «мордование языка», как в свое время сказал Оливер Уэнделл Холмс. Однажды, сильно расстроенная чем-то, я шла по дорожке, бормоча что-то себе под нос. Девушка, шедшая рядом, спросила: «Элизабет, что с вами?» «Да вот думала, что попаду в тюрьму, а очутилась в каком-то детском саду!» — отвечала я. Та засмеялась, а потом отпустила стандартную тюремную шутку: «Пока вы просто разговариваете сама с собой, это еще ничего. Вот когда начнете отвечать сама себе, тут уж берегитесь!»