Почти два тысячелетия прошло с тех пор, как человечество слагало эти восторженные предания, и смысл их стал забываться среди догматических споров. Те главные идеи, за которые человечество шло на смерть, ныне заслонились подробностями, более понятными нашему миросозерцанию. Так, все внешние обстоятельства зарождения христианства. — Вифлеемская пещера, ясли, пастухи, — вся Галилейская идиллия, — приобрели особое значение, точно в них была суть христианства. Ничто не может быть ошибочнее этого взгляда. Никакие идиллические подробности не могли бы покорить мир, охваченный тоской Богоискательства, и ими не исчерпывалось значение Того, Кто «говорил, как власть имеющий» (Мф. VII, 28–29; Мк. I, 22; Лк. IV, 32), Того, Кто воплотил мечту о Богочеловеке. Мир открылся властному призыву к экстазу, призыву к всеобщему крещению Духом и огнем. В этой вдохновенной проповеди заключалась тайна успеха христианства; ею оно пошло навстречу мистическим запросам человечества, созревшего именно для такой проповеди. Древний мир, живший исканием Божества, встрепенулся от вести, что Божество снизошло к человечеству, открыло к Себе доступ каждому сознанию и путь к мистическому совершенствованию. И древнее мышление, и древнее познание, со всеми их духовными запросами, преклонились перед основной идеей христианства, — подобно тому, как в чудном сказании о Рождестве Христовом пришедшие с Востока волхвы сложили свои дары у ног Божественного Младенца.
Мир воспринял христианство как наследника древних мистерий, как разгадку всех тайн жизни. То, что было достоянием лишь немногих посвященных, раскрылось перед всем человечеством: христианский призыв был обращен не только к немногим мыслителям, но и к широким массам, впервые призванным разделить радость Божественного созерцания. Конечно, в христианстве, по евангельскому выражению, было «много званых и мало избранных», и избранников у него, в сущности, было не больше, чем у других мистических религий, — но сила его заключалась именно в том, что у него было «много званых», что на перекрестках жизни громко раздавался его призыв.
Ныне приходится подчас слышать предположение, будто залогом успеха христианской проповеди было учение о посмертном воздаянии за все земные испытания. Но такое мнение ошибочно уже потому, что и другие древние религии учили о загробном существовании и о справедливом возмездии в иной жизни. Эта идея всегда была жива в человечестве, всегда была ярко выражена во всех религиозных системах арийской расы; правда, древнему иудейству она была, по-видимому, чужда, но и в его миросозерцание она просачивалась под влиянием Египта и Персии: для иудеев последних веков до Р. X. идея посмертного воздаяния уже стала непреложной истиной, тесно слившейся с религиозным миросозерцанием иудаизма. Не надежда на будущую жизнь обеспечила успех христианской проповеди. Христианство покорило мир вещим словом:
Мы знаем, что этот экстаз был знаком посвященным древних мистерий как своеобразное ощущение близости Божества. Но эти посвященные были редкими избранниками, — а для толпы, для человеческих масс, небожители были далеки. В христианстве впервые прозвучала проповедь о Божестве как о всеобщем достоянии, о неотъемлемой, неразрывной части сознания и радостном смысле жизни. И навстречу этому Божеству, снисшедшему до человечества, устремилось всё живое, всё чуткое, всё ищущее, все «сидящие в стране и тени смертной», которым «воссиял великий свет» (Мф. IV, 16). Недаром с этой проповедью озарения Светом слились все высшие потребности духа, вся человеческая этика и «все то хорошее», что было когда-либо выражено и воспринято человеческим сознанием.
Отсюда видно, насколько ошибочно и другое мнение, — будто успеху христианства способствовала проповедь иудейского монотеизма. Для иудейства Иегова был далеким строгим Судьею, внушавшим страх, но не любовь. «Начало премудрости — страх Господень», — говорил Ветхий Завет (Пс. СХ, 10; Притч. I, 7; Сир. I, 15). Христианство учило о совершенстве любви, «изгоняющей страх» (I Ин. IV, 18), — о Божестве, близком озаренному сознанию, о Божественном Свете, отблеском которого горит человеческая душа. Наиболее характерной чертой христианской проповеди можно считать именно то, что она разнесла по миру новое понятие о Божестве, понятие, весьма близкое к откровениям высшего посвящения, но впервые прозвучавшее радостным кликом над простором человеческой жизни.