Ирина Викторовна постоянно металась и суетилась в заботах по хозяйству, и заботы эти занимали ее полностью: она, казалось, ничего больше не видела, не принимала и не понимала. Все, кроме забот, было, на ее взгляд, пустой тратой времени. И сейчас она всем видом своим говорила мужу и Сереже, что они бездельники и пустомели. Вывалила яблоки в кучу и почти бросилась обратно в сад…
Что-то свернулось в груди и не решалось расправиться. Так всегда случалось, едва появлялась Ирина Викторовна, поэтому Сережа ее не любил и побаивался. Впрочем, и она Сережу недолюбливала и не скрывала этого.
И всякий раз он хотел и никак не мог понять, что же общего у нее с Ростиславом Сергеевичем, как тот прожил с ней всю жизнь, если даже мимолетное ее появление заставляет его морщиться и отстраняться…
Теперь, когда поняты и зачеркнуты зимние странности учителя, Сережа знал, что эта сторона его жизни по-прежнему недоступна и он никогда с ней не примирится.
Он догадывался, что Ирина Викторовна ревновала мужа к маме, и самая эта ревность была такой же нелепой, как весь ее облик, как привычка к самокруткам в руку толщиной… Сережа был убежден в чистоте отношений учителя и мамы, чистоте старомодной и трогательной, и сам ни капельки не ревновал маму к Ростиславу Сергеевичу и неприязнь Ирины Викторовны принимал как лишнее подтверждение ее нелепости…
В недвижной прохладе долго еще держалась махорочная горечь.
Ростислав Сергеевич не мог одолеть выражения досады и докучливости, не сходившее с лица. Поворачивал в пальцах яблоко, посматривал рассеянно вдаль, словно бы прятал взгляд, не хотел встречаться глазами с учеником. Неуместная, пустяком вызванная резкость жены сейчас почему-то особенно огорчила. Не потому, что рядом был Сережа… Просто устал, видно, и самочувствие плохое… Да и переход от французского, еще звучавшего в голове, от философии истории, так неожиданно вспомнившейся в разговоре с Сережей, — переход к «цирлихь-манирлихь» — как незаслуженный тычок в лицо… Ну ладно, ладно… Пора бы привыкнуть… Не надо об этом.
Мысли теперь уже сами невольно закручивались вокруг жены, возвращали к неуюту и неприглядности жизни.
Ирина Викторовна с утра до ночи изводила себя домашней работой, но весь труд ее словно бы тут же испарялся, был по большей части бесплоден и вовсе не нужен. Эта обычная, привычная, каждодневная ее суета сейчас показалась ему странностью. Именно странностью. Вот хоть порядок в доме… Невестка уехала — и тотчас все вверх дном… А ведь летом было по-человечески, и Ростислав Сергеевич успел привыкнуть, и поэтому неряшливость особенно замечалась… Невестка никогда не истязала себя работой — делала все как бы между прочим и все по-настоящему, добротно, чисто. Когда Ирина Викторовна уехала на две недели в город, невестка все хозяйство вела полностью, и все было как надо, и времени еще оставалось сводить детей в лесок по землянику. Почему ж Ирина Викторовна не может ни присесть, ни вздохнуть? Загвоздка, видно, в характере, да в неуменье делать только нужное и не делать лишнего. Вот яблоки эти… Зачем их обрывать? Зачем таскать на веранду? Ведь они так здесь и останутся, сгниют, замерзнут, и весной придется выгребать их вон… Пусть бы сами падали, или соседям раздать…
Сережа видел, что Ростислав Сергеевич задумался о своем, и не хотел перебивать его мысли. Он понимал: пора уходить; лишь не знал, как это сделать. Присев на бортик веранды, грыз яблоко, не понимая вкуса, и едва сдерживал желание прыгнуть в сад, скрыться.
Появление Ирины Викторовны нарушило их прекрасное согласие. Сережа готовился еще послушать учителя — они не закончили разговор, но теперь ясно, что продолжать Ростислав Сергеевич не станет — он совсем изменился за один миг. И Сережа чувствовал себя отвратительно, принимая вину за произошедшее на свой счет: из-за неприязни к нему Ирины Викторовны все, конечно, и случилось… Теперь самое главное — поскорей распрощаться, провалиться сигануть в сад — и через кусты…
Но сделать этого он не успел.
Ирина Викторовна почти тотчас вернулась с полупустой корзиной и свежей самокруткой во рту.
— Посмотри-ка, что я нашла! — Почти крикнула сквозь дым Ростиславу Сергеевичу.
Тот, болезненно поморщившись, повернулся к ней.
Ирина Викторовна достала из корзины игрушечное гнездышко с бумажными птичками и осторожно поставила на столик.
— Это Андрейка! Больше некому! Пристроил на самой дальней яблоне, в самой гущине, да так ловко! Я собралась ветку отрясать, гляжу: гнездо. Не стану, думаю, птиц пугать. А потом присмотрелась — бог ты мой, да это ж Андрейкина игрушка! Ну, мудрец-оголец — пристроил меж трех веточек — настоящее, да и только!..
Ирина Викторовна неумело улыбнулась, ее сероватое лицо посветлело, в глазах обнаружилась незнакомая, глубоко запрятанная доброта, и впервые ненадолго отошло выражение озабоченности. И на несколько этих мгновений она вдруг стала совсем другим человеком. Сережа не узнавал ее. И шевельнулась догадка, показавшаяся неправдоподобной: когда-то она б ы л а т а к о й и Ростислав Сергеевич ее т а к у ю полюбил…