— Ну неужели ничего нельзя сделать?! — срывается Лена. На сдавленный крик, на влажные змейки слез по щекам, на отчаяние.
— Нельзя. Я уже все подписала. — Безжалостно, словно в упор словами расстреливая. И взгляд снова прямой, резкий, опустошенной холодностью наотмашь бьющий.
Приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Она знает — до ноющей боли в груди, до колючего холодка в кончиках пальцев, до могильного отчаяния где-то под ребрами — ей здесь не место. Что не имеет права напоминать, провоцировать, растравлять, что лучше и правильней — без всех этих мелодраматичных картинностей, но окаменевшее сердце вдруг часовым механизмом выстукивает: увидеть. Просто увидеть.
В последний, быть может, раз.
До вылета самолета еще полчаса — всего полчаса— и это лучшее самооправдание, когда бесшумно переступает порог и зону личного пространства, неосознанно-цепко оглядываясь.
Отчаяние, сколько тут скопилось отчаяния? В небрежности сброшенных вещей на тумбочке возле вешалки, в слое пыли на мебели, в пустых бутылках и густо-навязчивом запахе застоявшегося алкоголя, выкуренных сигарет и душной пыльности из раскрытой форточки.
Ира зачем-то — зачем, господи? — под возмущенно-стеклянный перезвон опускает в мусоропровод бутылки, упаковки из-под растворимо-гадостной быстрой еды, споласкивает под краном чашки, пошире распахивает окно, разбавляя бензиновой свежестью дух безысходности. Потом долго стоит у кровати, на самый простой жест не осмеливаясь, отчего-то дрожащими пальцами комкая пушисто-теплую мягкость пледа и наконец осторожно — не проснулся бы только, не растревожить бы — осторожно накрывая спящего.
— Ты прости меня, если сможешь, ладно?..
Единственный, последний и единственный, кого еще жаль, кому искренне не желала подобной участи, чья верность и преданность так долго служили опорой, перед кем действительно чувствует себя виноватой, совершенно не понимая, как искупить и исправить, за чье прощение без сожалений отдала бы жизнь, лишь бы ему хоть немного, хоть сколько-нибудь стало легче, — он и эту жертву не принял, посчитав все игрой, трагикомедией.
Город остается позади, прощально подмигивая размытыми огнями, но почему-то нисколько не грустно и вовсе не страшно. Что там осталось? Опустевше-нежилая квартира, радостно собирающийся в летний лагерь Сашка, отдел, что уже завтра будет жить привычной и немного иной жизнью; несколько тающих в близких сумерках крестов на знакомом кладбище.
Самолет набирает высоту.
Ира, откидываясь на спинку кресла, впервые за целую вечность засыпает легко и спокойно.
Как смертельно больной в свою последнюю светлую ночь.
— Зимина где? — раздраженно цедит сквозь зубы Ткачев, нервно комкая в непослушно-трясущихся пальцах лист бумаги с неверно выведенным стандартным набором гладких канцеляризмов.
— Ее не будет, — холодный взгляд предательски соскальзывает в сторону, на серую полированность тяжелой двери, на которой почему-то нет привычно-неизменно-знакомой таблички.
— Вот как? — тон непроизвольно искрит издевательским недоумением, так что у самого сводит скулы. — Заболели что ль? — в последний момент с недовольным выдохом стирая рвущееся с губ язвительное "Ее Величество".
— Нет, — Климов упрямо не-смотрит на него, затем резко распахивает дверь, вталкивая в святая святых, и Ткачева невольно передергивает от того, как даже без нее здесь ее много: в чуть уловимом, но не выветривающемся аромате сладковато-горчащих духов, запах которых ему померещился даже сегодня утром у себя дома; в электрическом чайнике и расписных кружках на маленьком столике; в разноцветье конфетных оберток в большой тарелке; в бумажной яркости какого-то легкомысленного романчика, виднеющегося среди разрозненного вороха рабочих бумаг.
— Че происходит, мать вашу? — взрывается непониманием Паша, нарочито-громко выдвигая стул и неосознанно сжимая руки — у него, кажется, стихийно развивается аллергия на отвратительно-постоянные тайны.
— Я... точнее, мы с Леной... и сами ничего толком не поняли, — Климов морщится чуть заметно, хмурое и без того лицо накрывает тяжелая тень. — В общем, ее не будет последние... очень долго не будет.
Ее не будет.
Не будет Зиминой — так же нелепо, как вдруг сошедшая с орбиты Земля, как внезапно погасшее солнце, как высохший Мировой океан — больной бред из разряда фантастики.
— И еще, — мимолетно-небрежно — по смятой бумаге в его руке, — Зимина запретила кого-то увольнять или не по графику отправлять в отпуск. До ее возвращения.
Возвращения.
Противно-скребущее по нервам слово оседает колко-ледяными мурашками — Ткачев и сам не знает, что было бы страшнее: что она все-таки вернется или что не вернется уже никогда.
Паша невидящим взглядом застывает на сине-воздушной ткани тонкого легкомысленного шарфа в приоткрытой дверце темного полированного шкафа.
Виски наливаются уже привычной ноющей болью.
Трусливая дрянь.
Нажраться в хлам сегодня почему-то тянет сильнее обычного.
========== 3. На линии огня ==========
На линии огня
Пустые города,
В которых никогда
Ты раньше не бывала. ©