Все равно, грохнут ли ее там вконец обнаглевшие, последний страх потерявшие уголовники, добьет ли она сама себя наигранно-никому-не-нужными подвигами на грани безумия, а может и выживет — твари, по всем законам жанра, самые неизменно-живучие.
Все равно же, правда?
Паша глотает табачный дым на темном балконе вместе с убедительными заверениями самого себя и возмущенно вскинувшейся совести подозрительно-нервически-Катиным голосом: уж ее-то жалеть вовсе незачем!
Паша бездумно цепляется взглядом за единственно-отчетливую звезду на загазованно-мутном небосклоне.
Почему-то до раздирающе-хищной боли под ребрами хочется выть.
========== 4. Beryllium ==========
Мы сходим с ума в одиночку и группами,
Новости кормят нас свежими трупами.
Какими мы были смешными и глупыми,
Какими мы были смешными и глупыми. ©
Она возвращается в один из пережженно-солнечных дней, к запахам перегретого асфальта, умытой вчерашним дождем выскобленно-не-пыльной листвы, свежей выпечки из ближайшего летнего кафе — к нормально-обыденной, уже подзабытой здоровой жизни.
Знакомая-не-знакомая: прямая-прямая, тонкая-тонкая, бледная-бледная.
— Ирина Сергеевна...
Паша готов подавиться вырвавшимся обращением с предательской окраской волнения, но только упрямо сжимает губы, застревая взглядом на тусклой вспышке созвездий в области белоснежно-парадно-форменных плеч.
Вздрагивает — как будто нож с размаху в спину вогнали. Поворачивается замедленно, неуклюже, целую вечность, кажется.
Облизывает губы. Молчит. Лопатками вжимается в казенно-блеклую бетонность стены, и взгляд ослепительно-черных, прожигающе-непроницаемых, вдруг ярко и чисто вспыхивает... радостью?
— Ира! — Измайлова налетает недоверчиво-буйно-неуправляемым вихрем откуда-то из коридорно-кабинетной сумеречности, сходу тянет к себе, обхватывает руками, сбивчиво-торопливо забрасывает не то вопросами, не то бессмысленно-приветливыми репликами, и отстраненно-задумчивое, просветлевше-измученное лицо Зиминой вдруг смягчается.
Жива — и ладно. Вернулась — что ж, пусть. Остальное тебя не касается, правда же?
Паша с проснувшейся, возмущенно вскинувшейся почти-ненавистью провожает взглядом мило щебечущих подружек; привычно и яростно матерится сквозь стиснутые зубы.
Какого хера ты о себе напомнила?
Какого хера вернулась?
Какого хера ты вообще есть?
Ее не узнают: молчаливая, тихая, заледеневше-спокойная, словно чужая.
Зимина больше не громыхает кипящей яростью при любом удобном и не слишком выпавшем случае: сосредоточенно-безжалостно лепит выговоры и взыскания.
Зимина больше не просит о помощи — ничьей-никогда-ни-при-каких-обстоятельствах: со смелостью на границе безумия выезжает на разборки в гордом одиночестве, с одним только "Вальтером" под рукой; ни полунамеком не делится лично-проблемно-наболевшим, старательно и широко улыбаясь за дружеским чаепитием или бокалом красного; пошире раскрывает окна в квартире или кабинете, впуская отяжелевше-горячий столичный воздух, токсичные запахи спокойного города, уличный гул протекающей за стеклом толпы и естественной жизни.
Зимина больше не мучается бессонницей, устало проваливаясь в изматывающую пустоту, не мешает кофе с энергетиками, успокоительные или снотворные — со спиртным.
Зимина больше-не-Зимина.
Странно: когда ты сходишь с ума,
У меня появляется чувство вины.
Я тебя понимаю, ведь мне иногда
Тоже снятся страшные сны.
— Я хочу помочь.
Зимина рассматривает раздавленный тонким каблуком сорвавшийся с ветки прозрачно-зеленый лист, упрямо уходя от его откровенно неприязненного взгляда с медленно закипающим неудовольствием.
— Не нужна мне ваша помощь! Мне вообще от вас ничего не нужно!
— Я... я понимаю, — почти выдыхает Ирина Сергеевна, раздраженно пришпиливая каблуком нагло ползущую напролом букашку в росисто-зеленой травянистости теплой земли. Поднимает глаза — черные солнца на бледном лице кажутся огромными и какими-то медленно-гаснущими. — Но разве каждый из нас не имеет права на шанс все исправить?
— Не наисправлялись еще? — голос невольно рвется на встревоженную саркастичность напряженности. — Исправляйте. Только от меня подальше, ладно?
В холодной сдержанности взгляда еще яростней разгорается надломленная болезненность, а голос расплавленно-мягкий, приглушенно-хрипловатый на грани слышимости.
Зачем ты такая — со мной?
— Неужели я совсем ничего не могу для тебя сделать?
Паша в самый последний миг выдыхает рвущееся наружу оставьте-меня-в-покое! просто-отстаньте-уже! хватит-меня-мучить! и только устало отворачивается, через силу заставляя себя отвечать.
— Мне ничего не нужно, спасибо за участие. Такой ответ вас устроит? — Почти-без-издевки, с наигранно-благодарной, душащей вежливостью. И тут же отчаянно-глупо жалеет: в замерзшем солнечном пламени отчетливой вымученностью — лучше бы ты меня пристрелил. А выражение лица такое, будто ей оголенные нервы с мстительной ухмылкой в клубки сворачивают.
И чувство вины — перед ней? ты рехнулся? — опаляет грудную клетку, дотла выжигая демонов ярости.