Смешивая прилагательное «kraus» – кудрявый, употребляющееся только о волосах, с глаголом «kräuseln» – рябить, Павликовский однажды вместо «рябого носа» перевел «кудрявый нос». Этот «кудрявый нос» стал в гимназии крылатым словом для обозначения всяческих нелепостей.
Многие строфы Шиллера в трактовке Павликовского превращались в образцы дикой ахинеи.
Павликовский являлся в класс с какими-то справочниками, карманными словариками и записными книжками: он явно хромал по-немецки то на одну, то на другую ногу и потому нуждался в этих костылях.
При всем том он считал себя знатоком немецкого языка и сочинял немецкую грамматику. Эта грамматика была слабостью Паликовского, и мы ею воспользовались так же удачно, как и метафизическими рассуждениями Скуйе.
Обычно кто-нибудь из хороших учеников вежливым тоном обращался к Павликовскому:
– Казимир Клементьевич, прочтите, пожалуйста, нам из вашей грамматики.
Павликовский приятно улыбался, но с застенчивостью, свойственной великим ученым, отнекивался от этой чести:
– У вас есть же грамматика…
Хороший ученик отвечал:
– Да, но там учение о неправильных глаголах изложено неудачно. У вас, наверное, гораздо лучше.
– Вы думаете? – отвечал польщенный Павликовский. – Ну, я вам прочту нечто.
Класс весь затихал в предчувствии большого наслаждения. Грамматика Павликовского писалась невообразимым языком, каким-то русско-греко-чехо-немецким наречием, а читал Павликовский свое творение с трагическим пафосом, точно дело шло не о неправильных глаголах, а о борьбе за жизнь героев и народов.
– Глаголы теряют лишения этой приставки! – восклицал Павликовский хриплым голосом, придавая ему выражение глубокого сокрушения, как будто некий наследный принц лишился отцовского королевства. – Но тут же должно отметить и подчеркнуть, – возвещал Павликовский ликующим тоном, словно у королевича блеснула надежда на возврат королевства, – суть глаголы, кои ни в каком случае не терпят сих приставок.
Павликовский приподнимался на стуле, в блаженстве потрясая рукописным листком с этим победным известьем.
Мы давились от смеха, но старались не выдать себя, чтоб подольше продлить наслаждение. Лишь иногда какой-нибудь резвый весельчак, не сдержавшись, прыскал смехом на весь класс, Павликовский прерывал чтение, злобно грозил дерзновенному и подозрительно оглядывал нас всех, исследуя, не было ли тут заговора против него. Следующие уроки он отказывался читать грамматику, ставил тем, кого подозревал в смехе, плохие баллы, но авторское самолюбие брало свое.
Его опять улещивали комплиментами его грамматике, и он продолжал свое трагикомическое чтение.
В перерывах между чтениями грамматики, размягчавшими скупое сердце Павликовского, он был строг и требователен.
Вызванный к ответу ученик неизменно подвергался следующим оперативным действиям со стороны Павликовского. Он должен был подать маленькую тетрадочку с тщательно выписанными словами; коли слова оказывались плохо выписаны или плохо выучены, Павликовский сажал ученика на место и ставил двойку или единицу. Ежели со словами дело обстояло благополучно, ученику давался приказ прочесть заданный отрывок немецкого автора и перевести его, предварительно Павликовский производил обыск в книжке, по которой предстояло переводить отрывок: он осматривал, нет ли в ней вкладных листков с русским переводом, не надписаны ли карандашом русские слова над немецкими фразами. Если ученик терпел аварию с переводом, Павликовский ставил ему 2 или 3; если же перевод сходил благополучно и так же успешно произведен был грамматический разбор двух-трех фраз, то ученику предлагалось рассказать переведенное по-немецки, но так как и сам Павликовский вряд ли мог бы свободно рассказать по-немецки прочитанное, то рассказ этот сводился к механическому произнесению выученного наизусть текста. Совершивший этот заключительный подвиг получал четверку, в редчайших случаях – и пятерку.
Можно подумать, что эти строгости Павликовского приблизили нас хотя бы к формальному знанию немецкого языка. На самом деле было не так: строгости оставались строгостями, а незнание – незнанием. Павликовский сам мог в этом убедиться.
Однажды он поймал ученика Николая Мешкова. Оказалось, что этот будущий поэт, ценимый Иваном Буниным, систематически уклонялся от уроков немецкого языка и ухитрился ни разу за целую четверть не отвечать уроков Павликовскому. Старый лис со злостью оскалил зубы на пойманного поэта (Мешков и тогда уже писал стихи) и сказал:
– Мешков! Если ты к следующему уроку не сдашь мне четырех страниц автора, я поставлю тебе за четверть единицу.