Женя и я временами ходили в театр. Слушали в Большом «Садко». Была какая-то юбилейная постановка, арию индийского гостя пел постаревший Лемешев. Ему бурно аплодировали. Громадное впечатление произвел Добронравов в «Царе Федоре» А. К. Толстого, Хмелев – в «Дядюшкином сне» Достоевского, Мордвинов в «Отелло». Борьба против безродного космополитизма плодотворно сказалась на работе кинопроката. Наших фильмов появлялось очень мало. Но кинотеатры-то должны были работать и приносить прибыль. Поэтому в них пускали трофейную кинопродукцию. Я сумел посмотреть снятый в гитлеровской Германии фильм, обличающий английскую колониальную политику. Название его забыл. В это же время я увидел отличную картину «Под кардинальской мантией» с участием Конрада Вайта. Шли «Железная маска», «Дорога на эшафот» и множество всякой всячины. Но все это было пустяком по сравнению с четырьмя сериями «Тарзана». Их смотрела вся Москва. Пробиться в кинотеатр было невозможно. Я ходил на утренние сеансы к 10 часам утра. «Тарзан» никого не оставил равнодушным. Один мой знакомый плакал. Виктор Сергеевич Соколов негодовал на то, что съемки зверей производились не в Африке, а в каком-то парке, на ограниченном участке: впечатление от фильма снижалось. И слоны, как он определил по ушам, были вовсе не африканскими, а индийскими. Несмотря ни на какие трудности, я просмотрел каждую серию «Тарзана» по четыре-пять раз. Громадной популярностью пользовалась двухсерийная «Индийская гробница». В метро, во всех прочих видах транспорта, в магазинах, у нас в читальном зале спорили: кто играет героиню фильма Зиту, мужчина или женщина?! Я выдвинул контрвопрос, кто играет в том же фильме знаменитого слона – верблюд или лошадь? Спор произошел и в нашем доме: я намекнул, что не прочь был бы познакомиться с Зитой. Женя ответила, что ее бы вполне устроил магараджа. Я сказал: «Ты его имеешь!»
Были у нас и трудности. В медицинской библиотеке громили космополитов, устраивали всякие переаттестации. Женя держалась на капризной благосклонности начальника отдела кадров, ценившего в ней фронтовую закваску. Но вот наступило время менять Жене паспорт. У нее потребовали свидетельство о рождении. Его, разумеется, не было. Была сама Женя – наиболее убедительное свидетельство того, что она родилась. Но этого оказывалось недостаточно. Множество людей в Москве мучилось от отсутствия этих паршивых свидетельств. Кончилось тем, что Жене паспорт выдали, но она много моталась по разным отделениям милиции, от одного начальника к другому. Приближался Новый год. Моя мама ушла к Зыковым готовить фаршированную рыбу. Борьба с космополитизмом не отменяла широкого признания этого блюда. Пока мама фаршировала рыбу, Женя зафаршировалась Наташкой. Я испугался: впереди оставался пятый курс и очень неопределенная перспектива. Мы поспорили с Женей в метро на площади Свердлова. Вел я себя подлейшим образом, предлагал Жене пойти на риск аборта. К счастью, Женя оказалась на высоте и меня не послушала. То, что должно было стать Наташкой, начало жить.
То, что я расскажу сейчас, случилось несколько раньше. Во время одной из зимних сессий я увидел, как студент Энгельгардт (он учился на курс ниже меня) тянет за толстую рыжую косу упирающуюся девчонку. Я спросил, зачем он это делает. Оказалось, что девчонка боится идти на экзамен, а преподаватель идет. Тогда я обратился к девчонке: «Хочешь я убью Энгельгардта, и ты сможешь не ходить на экзамен». Рыжая засмущалась и пошла в роковую аудиторию. А через пару дней я решительно подошел к этой девчонке в читальном зале и спросил: «Как тебя зовут?» Она ответила: «Софка!» Так я познакомился с Софкой Пружанской, голубоглазой красавицей с рыжей косой. Я написал 20 января 1949 года:
Софка была прекрасна и легкомысленна. Она откликнулась мне быстро и жарко. А когда у меня вдруг не оказывалось времени, она уходила с кем-нибудь другим, потому что быстро уставала ждать. Но я знал: как только я позову, она придет, оставив нового спутника на полпути. Так бывало.
В Москве, вновь стал давать концерты Александр Вертинский. Слушать его мы и отправились с Софкой на заре нашей огненной любви. Я давно знал и любил этого артиста. Но теперь мне было 25–26 лет, я пережил войну и все чувствовал по-новому. В концерт я отправился с некоторым опасением: ожидал увидеть старика. На сцену же вышел высокий стройный мужчина с задумчивыми глазами. Он запел, и разница в возрасте между мной и им исчезла совершенно. То, что я много раз слушал в записях на пластинках, вдруг зазвучало живым голосом. Вертинский пел: