Допросы пленных становились делом обычным. Вспоминается один из них. Пленный немец был ранен в руку. Рану перевязали, чувствовал он себя вполне удовлетворительно, отвечал на вопросы. Разговор с ним был окончен, часовой увел его. Вдруг два блестящих майора – адъютанты командующего армией – изъявили желание посмотреть на пленного, поговорить с ним. Я отправился с майорами в караульное помещение. Пленный сидел на соломе, прижимая к груди раненую руку. При нашем появлении он встал. У адъютантов не было деловых вопросов. Сейчас даже не припомню, о чем пошла речь. Неожиданно один из майоров ни с того, ни с сего размахнулся и влепил пленному оплеуху, вынул носовой платок и вытер руку. То же самое через секунду повторил другой. Немец от неожиданности стукнулся головой об стенку. Он не произнес ни звука, но взглянул на майоров с таким презрением, что мне стало тошно. Не знаю, заметили ли это майоры, но они удалились. Я чувствовал себя омерзительно. Нет. Я никогда не бил пленного, никогда. Я отлично сознавал и сознаю, что мы воевали против зверей. Но я никогда не считал для себя возможным что-либо перенимать у зверя. Опыт фашистских застенков для меня не содержал ничего поучительного. Поэтому, между прочим, я не стал вести беседу с немцем тяжело раненым в ногу. Он лежал в хате на соломе и смотрел в себя. Мы вошли к нему с доктором Бендрикивым. В хате пахло гнилым мясом. Бендриков сказал, что у пленного гангрена и что он через несколько часов умрет. Мы решили не задавать ему вопросов. Я ушел с тяжелым чувством. Меня вдруг поразила мысль о беспредельном одиночестве умирающего. О чем он мог думать? Не знаю. Ему, видимо, было очень тяжело. Он уставился в потолок и облизывал губы.
Войска Армии перешли к обороне. Командарм Попов был куда-то переведен. Армией командовал его заместитель генерал Ф. Ф. Жмаченко. Военно-Полевое Управление утрачивало свое значение. Здесь оставался узел связи, да несколько офицеров из оперативного отдела. В конце сентября или в октябре, я снова побывал со Сваричевским в Воронеже. Мы шли по битому кирпичу, мимо развалин многоэтажных домов. Недалеко рвались мины. Помню раненую лошадь, она понуро стояла, чуть приподняв раздробленную окровавленную переднюю ногу. Никто почему-то не додумался ее пристрелить. Подполковник Сваричевский с кем-то встретился, закончил дела, и мы благополучно вернулись на командный пункт. Я побывал в Усмани, познакомился со всеми офицерами разведотдела, с переводчиком Корнблюмом. Встретили меня по-братски, как старого знакомого, но полковник Черных, по-прежнему, своим меня не считал. Я возвратился на ВПУ под Воронеж, где со мной по очереди жили то Сетенко, то Сваричевский. Вечерами собирались, стучали в домино, слушали патефон. Пластинки привезли из Воронежа. Я слушал модные перед войной медленные фокстроты и печальные танго. Было одиноко и грустно. Я писал для Нины плохие стихи. В одном из них есть такие правдивые строчки:
Это правда – то, что здесь написано.
В ноябре выпал первый снег, землю сразу же прихватило морозом. Началась зима. В ночь на 7 ноября на ВПУ прибыл майор Браверман, занимавший высокий пост в разведотделе. Мы знали друг друга понаслышке, виделись раз или два, а теперь предстояло немного побыть вместе. Был мороз. В соседней рощице рвались снаряды, но мы знали режим огня и чувствовали себя спокойно. Браверман открыл банку рыбных консервов и достал фляжку со спиртом. Мы поздравили друг друга с праздником, выпили, закусили и прилегли на койках. Браверман был кадровым военным. Происходил из семьи сапожника. Он рассказал мне грустную историю о своих стариках, не успевших эвакуироваться из Винницы, про свою горячо любимую жену. Потом стал говорить о своем пристрастии к музыке, про то, как впервые попал в оперу. Слушал «Кармен» и несколько дней находился под впечатлением этой музыки. Потом мы спели с ним «Землянку» и, наконец, он стал рассказывать анекдоты: «Балагула назначили ребе, он созвал паству и сказал: “Евреи, старый ребе умер, мать его ёб! Теперь я ваш ребе, мать вашу ёб! Что за жизнь пошла? Все почтенные евреи не вылезают из бардаков!” Кто-то из паствы ударил себя в лоб и крикнул: “О!” Балагул спросил: “Почему ты сказал «о?»” “О, я вспомнил, где оставил свои галоши!”» В таком духе повествовал Браверман в ночь перед двадцатипятилетием Октябрьской революции под аккомпанемент недалеких разрывов снарядов. Мы хохотали, как сумасшедшие.