После долгих и мучительных колебаний я все же решил попробовать. Сначала в Крым выехал консультант газеты, полковник юстиции в отставке Н.Э. Каплун, а затем к нему присоединился и я, тщательно скрывая от местных властей свой приезд: опыт меня научил, что лишь такая конспирация сохраняет надежду довести особо острый материал до газетной страницы. Мое инкогнито не раскрылось, хотя очерк писался долго и потребовал еще не одной поездки. Он был набран немедленно и немедленно же поставлен в номер: ради его публикации я постарался не педалировать «еврейскую тему», сознавая, что суть явления выходит далеко за ее рамки. И что вообще на этот раз дело не в ней. В среду очерк должен был дойти до читателя. В понедельник его сняли.
Дежурный по номеру Юрий Поройков отвел глаза: ничего не знаю, распорядился Изюмов, первый заместитель главного редактора, идите к нему. Я пошел. Закаленный в горкомовских кабинетах и умевший хранить партийные тайны, Изюмов был невозмутим: не надо паниковать, случай вполне рядовой, проведем дополнительную проверку и опубликуем. В чем она заключается, эта проверка, и кто будет ее проводить, об этом речь, конечно, не шла.
Он понимал, что я понимаю, что никакой «проверки» не будет, публикации — тоже: если уж материал снимается в последний момент, значит, есть на то причины особые… Спорить было бессмысленно: повадки задубевшего партаппаратчика, пребывавшего в постоянном контакте с товарищами из особых инстанций, исключали возможность разговора прямого и честного, а выслушивать жалкую ложь мне не хотелось. Юрий Дмитриевич Поройков был человеком иной закалки: сам поэт и прозаик, он понимал, что означал для литератора столь внезапный нокаут. «Был звонок», — коротко сказал он. «Со Старой площади?» — пытался я уточнить. «Возможно, — уклонился он от прямого ответа. — А возможно и нет».
Возможно и нет… Это и было ответом. Прямей не бывает. Теперь я знал, кто запретил. Оставалось понять: почему?
В самом деле, что и кого тогда напугало? О мародерстве под Симферополем от Саши Ткаченко, в ту пору крымского поэта и футболиста, с которым многие годы спустя мы стали работать в Русском ПЕН-центре, узнал Андрей Вознесенский и, потрясенный так же, как я, написал поэму «Ров». Ее выход в журнале «Юность» и публикация очерка в «Литгазете» должны были совпасть во времени и превратить повод в событие, крик — в набат! Именно для того, чтобы так получилось, я включил в свой очерк фрагменты поэмы, присоединяясь тем самым к Андрею и подчеркивая общественную значимость его — не только поэтической! — акции: такого совместного выступления поэта и публициста — каждого в своем жанре — еще не случалось ни разу. Не это ли напугало высоких товарищей? Поэма запрету не подверглась, а публицисту цинично и нагло заткнули рот.
Гранки подготовленной к печати газетной полосы сохранились. Вот он, так и не напечатанный, запрещенный на самом верху текст убитого очерка, в который я не вношу никаких современных поправок.
Машина, которая нас сюда привезла, съехала на обочину и тотчас увязла в грязи. Дождь больше не лил, но все кругом развезло, ноги скользили, ботинки обросли комьями грязи, стали пудовыми, а идти предстояло метров семьсот — восемьсот.
Сейчас лето, жара, земля высохла, в рост поднялась кукуруза, пейзаж не так уныл, не так удручающ, по шоссе туда и сюда мчатся машины, напоминая о том, что всего в девяти километрах — столица Крыма, а там — горы, море, пляжи, райская курортная жизнь…
Это сейчас… А тогда, в середине марта, казалось, что вдруг очутился едва ли не на краю света — ни кустика, ни деревца, безлюдье, куда ни посмотришь, никого, ничего, только ветер гудит в проводах, как поется в знаменитой песне военного времени, да и они тоже остались за балкой, вдали, у шоссе, где сиротливо увязла одинокая наша машина, других нет, разве что изредка протарахтит грузовик или автобус на Феодосию.
С трудом оторвал от земли ногу, поискал, куда бы пристроить ее, чтобы не поскользнуться… Нога наткнулась на что-то твердое, обретя, наконец, пусть зыбкую, ненадежную, но все же опору: череп ребенка…
Без малого сорок пять лет назад грязи не было, ее сковал первый декабрьский мороз. Сухая снежная крупа била в лицо. Пулеметы уже стояли — на холмах, на насыпи, готовые не к бою — к расправе. Тысячи женщин, стариков и детей обреченно ждали конца: кричи не кричи — никто не сжалится и никто не услышит. Неделю томившихся в каменных городских подвалах, их привезли на рассвете. Погнали к противотанковому рву, его вырыли наши, обороняясь. Кто мог подумать, что он для наших же мирных людей вскоре станет могилой?