«Дорогой Вальтер,
твоё последнее письмо лежит передо мной, и из него я, к моей радости, могу извлечь и кое-какие сведения о тебе и настоятельно прошу тебя понять, что хорошего не бывает слишком много и что известная темнота и проблематика метафизики и таких родственных ей наук, как политика и мораль, может быть приятнейшим образом дополнена светом твоей автобиографии. Прими это признание близко к сердцу и пиши мне, как и где ты живёшь. Доверительное сообщение о новом сближении между тобой и Дорой – пусть даже зачаточном – сильно волнует меня. Одним из наиболее радостных событий моей собственной жизни было бы просветление страшной и хаотичной тьмы, в которую ваши отношения были погружены в последнее время. Никто из свидетелей ваших более счастливых лет не может поверить, что всё это было неизбежно. Нельзя было доводить дело до того, чтобы ваша жизнь так беспомощно вверглась в унизительную игру озлобления. Это единственное, что заставляло меня в эти годы сожалеть о том, что я не оказался в Германии – осмелюсь утверждать, что если ваш развод был неизбежен, я бы всё-таки избавил его от катастрофичных сопровождающих обстоятельств. О банкротстве Ровольта я узнал только от тебя. “Литературный мир”339
сюда больше не приходит, и я сталкиваюсь лишь с некоторыми более или менее мрачными продуктами немецкой реакции. Но всё равно меня удивляет, что ты не можешь пристроить свои эссе во многих издательствах. Я допускаю, что первый том своих критических разборов ты посвятишь памяти Гундольфа. Но в любом случае ты должен написать планируемую тобой статью о Кафке так, чтобы она нашла место в этой книге, поскольку с моральной точки зрения немыслимо, чтобы ты издал книгу критического содержания, которая не вводила бы Кафку в круг рассматриваемых тем. Поскольку ты требуешь от меня “намёка” относительно этого дела, я могу лишь сказать, что у меня до сих пор нет тома его наследия и я знаю оттуда лишь две вещи высочайшего совершенства. Но “разрозненные мысли” о Кафке у меня, разумеется, есть, однако они касаются положения Кафки не в континууме немецкой (там у него нет никакого положения, относительно чего сам он, впрочем, нисколько не сомневался; как ты, наверное, знаешь, он был сионистом), а в континууме еврейской словесности. Я бы тебе посоветовал начинать всякое исследование о Кафке с Книги Иова или хотя бы порассуждать о возможности Божьего суда, который я считаю единственным предметом сочинений Кафки [!]. Ведь это, по-моему, те же исходные точки, из которых можно описывать языковой мир Кафки, который в своём сродстве с языком Страшного cуда представляет собой прозаическое в его самой канонической форме. Мысли, высказанные мною – как ты знаешь – много лет назад в тезисах о справедливости, в их связи с языком можно считать путеводной нитью моих рассуждений о Кафке. Для меня загадка, как ты, будучи критиком, хотел обойтись, не поместив в центр работы учение, называемое у Кафки законом, и не сказав что-нибудь о мире этого человека. Пожалуй, именно так должна была бы выглядеть – если бы оно было возможным (На твой скромный вопрос, поставленный напоследок, как расценивать последний конгресс сионистов, к сожалению, можно ответить только описанием безотрадной ситуации, в которой он нас оставил. По правде говоря, радикальное расхождение между моей сионистской интенцией (которую характеризуют как ориентированную на обновление еврейства и религиозно-мистическую, и с этим я согласен) и сионизмом эмпирическим, который исходит из невозможного и провокационного искажения мнимого политического “решения еврейского вопроса”, стало очевидным по событиям последних двух лет, нашедшим кульминацию в постановлениях этого конгресса. Конечно, сионизм как движение стал существенно шире, нежели его эмпирическая организационная форма, но как-никак все эти годы для людей вроде меня существовала возможность продвигать наше дело – которое, видит Бог, изначально не имело ничего общего ни с англичанами, ни с арабами – в рамках этой организации или, точнее: это было для нас безразличным (по крайней мере, с 1920 года), поскольку истинное историческое событие сионизма в любом случае было легитимно. Но в последние годы в сионизме проявились сугубо реакционные силы – и в политическом, и в моральном отношении, и на конгрессе дошло даже до постановлений, касающихся этой стороны дела, и с тех пор для меня и многих других обострился кризис в отношении к этому вопросу. Ведь я не верю, что существует некое “решение еврейского вопроса” в смысле “нормализации” евреев, и, конечно, не верю, что этот вопрос в таком смысле можно решить в Палестине – мне было ясно с незапамятных времён лишь то, что Палестина необходима – и этого было довольно, даже если от здешних событий можно было ожидать чего угодно: никакая сионистская программа никому здесь рук не связывала. На сей раз всё сложилось иначе. Вследствие выдвинутого небольшим иерусалимским кругом, к которому принадлежу и я, требования о чёткой ориентации сионизма по отношению к арабскому вопросу, но, конечно, из другой, не внешнеполитической точки зрения; вследствие фантастической, тебе вряд ли известной травли, которая велась против нашей позиции с 1929 года, теперь приняли открыто направленную против нас резолюцию о так называемой “конечной цели” сионизма, вследствие чего – называя вещи своими именами – мы, собственно говоря, автоматически уже не предстаём в качестве “сионистов” в смысле организации. Правда, худо-бедно проводится представленная нами (эти “мы” не насчитывают и двадцати человек, здесь их называют “интеллектуалами без корней”, которые, однако, обладали большим влиянием)
Что это за силы, которые ведут сионизм к краху, сказать можно, но не знаю, поймёшь ли ты меня: сионизм одержал победу над самим собой, упав замертво. Он предвосхитил свои победы в области духа и тем самым утратил силы одержать их в физической сфере. Он выполнил функцию, притом с чудовищным усилием,
Сердечный тебе привет, и прости меня за краткость в выражении столь бесконечной темы, и если ты уже не хочешь или не можешь отвечать, то пришли хотя бы почтовую открытку с твоим портретом и собственноручной подписью. Твой Герхард».