Читаем Вальтер Беньямин полностью

По Гольдштейну, проблема в том виде, как её представляет себе еврейская интеллигенция, одной стороной обращена к нееврейскому окружению, а другой – к ассимилированному еврейскому сообществу и, на взгляд Гольдштейна, неразрешима. «Для нееврейского окружения мы, евреи, распоряжаемся интеллектуальной собственностью народа, который отрицает за нами право и способность это делать». И далее: «Продемонстрировать, что доводы наших противников абсурдны, и доказать, что их враждебность ни на чём не основана, не составит труда. Но что это даст? Их неприязнь неподдельна. Опровергните все клеветнические высказывания, исправьте все искажения, устраните всю ложь о евреях, – антипатия к ним останется непоколебимой. Тому, кто этого не уяснил, не поможет ничто». Неспособность это понять – вот что было непереносимо в еврейском сообществе, представители которого, с одной стороны, хотели остаться евреями, а с другой – не хотели признать свою принадлежность к евреям: «Мы намерены во весь голос обсуждать проблему, от которой они увиливают. Мы вынудим их признать свою принадлежность к еврейству или принять крещение». Но даже если это получилось бы, если бы двуличие упомянутой среды удалось вывести на свет и преодолеть, что бы это дало? «Скачок в современную еврейскую словесность» для того поколения был всё равно невозможен. Отсюда вывод: «Нас связывает с Германией безответная любовь. Найдём же в себе достаточно мужества, чтобы вырвать её из наших сердец… Я сказал, что мы должны этого захотеть, и сказал также, почему мы этого не можем. Я видел свою цель в том, чтобы поставить проблему. Не моя вина в том, что у меня нет её решения». (Лично для себя господин Гольдштейн решил проблему шесть лет спустя, став редактором отдела культуры в газете «Vossische Zeitung». А что ещё он мог сделать?)

Наверное, можно было бы не слишком считаться с Морицем Гольдштейном, который-де попросту воспроизводит здесь то, что Беньямин по другому поводу назвал «ядром как вульгарного антисемитизма, так и сионистской идеологии» («Briefe», I, 152–153), если бы мы, на куда более серьёзном уровне, не столкнулись с похожей формулировкой проблемы и таким же признанием её неразрешимости у Кафки. В письме Максу Броду о немецко-еврейских писателях Кафка высказался в том смысле, что еврейский вопрос или «отчаяние, порождённое этим, служило для них вдохновением. Вдохновение это – не менее почётное, чем любое другое, но при ближайшем рассмотрении всё-таки с некоторыми печальными особенностями. Первоначально их отчаяние находило возможность разрядки не в немецкой литературе, как может показаться на первый взгляд», поскольку сама проблема не имела никакого касательства к немцам. Немецко-еврейские писатели «жили между тремя невозможностями… невозможность не писать», ведь без этого они не могли бы дать выход своему вдохновению; «невозможность писать по-немецки» – Кафка говорил об использовании ими немецкого языка как о «громком, или молчаливом, или даже мучительном для самого себя присвоении чужой собственности, которую ты не получил по наследству, а лишь ухватил (более или менее) мимоходом и которая остаётся чужой собственностью, даже когда нельзя указать ни на малейшую ошибку в языке»; и, наконец, «невозможность писать по-другому», поскольку другого языка у них не было. «Сюда едва ли не стоит добавить, – подытоживал Кафка, – четвёртую невозможность, невозможность писать (ибо отчаяние не было чем-то, что можно успокоить творчеством)», – как обычно поступают поэты, которым богом суждено говорить обо всём, что терпят и выносят люди. Скорее, отчаяние «было врагом жизни и творчества, творчество здесь было чем-то временным, как для того, кто пишет своё завещание перед тем, как повеситься»[39].

Проще всего продемонстрировать, что Кафка заблуждался и что его собственные книги, говорящие на чистейшем немецком языке двадцатого века, наилучшим образом опровергают его взгляды. Но подобная демонстрация не только обличает плохой вкус, но и лежит на поверхности. Сам Кафка знал об этом лучше многих («Когда я, не выбирая, пишу какую-нибудь фразу, – отметил он однажды в дневнике, – то она уже совершенна»[40]), так же, как он единственный знал, что «маушельн» (смесь немецкого с идиш), столь презираемый говорящими по-немецки, будь они евреями или нет, занимает в рамках немецкого языка законное место, представляя собой один из его многочисленных диалектов. А поскольку он правильно считал, что «в немецком языке действительно живыми являются лишь диалекты, а кроме них – лишь глубоко личный литературный язык», то, конечно, перейти с маушельн или идиш на литературный немецкий ничуть не менее законно, чем с нижненемецкого наречия или швабского диалекта. Стоит прочесть заметки Кафки о завораживавших его спектаклях еврейского театра, чтобы убедиться: его привлекали не столько еврейские особенности, сколько живость языка и жеста.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Образы Италии
Образы Италии

Павел Павлович Муратов (1881 – 1950) – писатель, историк, хранитель отдела изящных искусств и классических древностей Румянцевского музея, тонкий знаток европейской культуры. Над книгой «Образы Италии» писатель работал много лет, вплоть до 1924 года, когда в Берлине была опубликована окончательная редакция. С тех пор все новые поколения читателей открывают для себя муратовскую Италию: "не театр трагический или сентиментальный, не книга воспоминаний, не источник экзотических ощущений, но родной дом нашей души". Изобразительный ряд в настоящем издании составляют произведения петербургского художника Нади Кузнецовой, работающей на стыке двух техник – фотографии и графики. В нее работах замечательно переданы тот особый свет, «итальянская пыль», которой по сей день напоен воздух страны, которая была для Павла Муратова духовной родиной.

Павел Павлович Муратов

Биографии и Мемуары / Искусство и Дизайн / История / Историческая проза / Прочее