художники также страдали умственным расстройством и тем не менее, как ни в чем не бывало,
занимались своим живописным ремеслом. Когда же я вижу, что приступы порождают во мне
нелепые религиозные настроения, я почти убеждаюсь в необходимости вернуться на север. Не
слишком распространяйся на эту тему при встрече с нашим врачом, но я подозреваю, что
подобные настроения являются прямым следствием многомесячного пребывания в двух этих
форменных монастырях – арльской лечебнице и здешнем убежище. Словом, такое окружение
для меня не подходит – лучше уж остаться вовсе без крова, хотя сам я вовсе не безразличен к
вопросам веры и религиозные мысли часто приносят мне облегчение даже во время приступов.
Кстати, во время последнего из них у меня случилась неприятность – я испортил
литографию с «Положения во гроб» Делакруа: она вместе с другими упала на масло и покрытый
красками холст.
Это так меня огорчило, что я решил восполнить потерю и сделал с литографии довольно
прочувствованную копию на холсте размером в 5 или 6, которую пришлю тебе позднее.
Я все еще нахожусь под впечатлением недавно виденных мною в Монпелье «Даниила»,
«Одалисок», портрета Брийя и «Мулатки».
Они вдохновляют меня не меньше, чем чтение хорошего автора вроде Бичер-Стоу или
Диккенса. Но меня ежеминутно раздражает вид всех этих добрых женщин, верящих в Лурдскую
богоматерь и выдумывающих другие такие же басни, и тяготит сознание того, что я – узник
заведения, где культивируют болезненные религиозные заблуждения, вместо того чтобы лечить
от них. Вот почему я и говорю, что лучше бы мне было попасть если уж не на каторгу, то, по
крайней мере, на военную службу!
Я упрекаю себя за трусость: я должен был отстаивать свою мастерскую, даже если бы
это привело к драке с жандармами и соседями. Другой на моем месте схватился бы за
револьвер, и, конечно, если бы, я художник, убил нескольких болванов, меня бы оправдали. Так
мне и надлежало поступить, но я оказался трусом и пьяницей.
Я, конечно, болен, но вместе с тем я труслив. Я ужасно боюсь страданий, которыми
сопровождаются приступы, и подозреваю, что рвение, с каким я работаю, объясняется тем же,
чем поведение человека, который решил утопиться, но, найдя воду слишком холодной,
пытается выбраться на берег. Помнишь, я уже писал об этом.
Словом, насчет того, чтобы доживать свой век в богадельне, как, например, Браат,
которого я когда-то – к счастью, очень давно – навестил в таком учреждении,– нет, и еще
раз нет.
Вот если бы папаша Писсарро или, скажем, Виньон согласились взять меня к себе –
другое дело. Это ведь можно устроить – я тоже художник. Пусть уж лучше деньги, которых
стоит мое содержание, идут художникам, а не монашкам!..
Я закончил портрет надзирателя и повторил его для себя. Эта вещь – любопытный
контраст с моим автопортретом: взгляд у меня затуманенный и уклончивый, в надзирателе же
есть что-то военное, глаза у него черные, маленькие и живые.
Я подарил ему портрет и напишу также его жену, если она согласится позировать. Она
– несчастная, поблекшая и смирная женщина, такая ничтожная и незаметная, что я испытываю
острое желание изобразить на полотне эту запыленную травинку.
Я несколько раз беседовал с ней, когда писал оливы, растущие позади их фермы, и она
уверяла меня, будто не верит в то, что я болен. Впрочем, ты и сам сказал бы то же самое, если
бы увидел меня сейчас за работой: мысли мои ясны, а рука так уверена, что я скопировал
«Положение во гроб» Делакруа, ничего не измеряя, хотя позы и жесты на этой картине, где на
передний план выступают руки, воспроизвести не так-то легко и просто…
Мне отлично известно, что к смелому человеку исцеление приходит, так сказать,
изнутри: оно достигается примирением со страданием и смертью, отказом от желаний и
самолюбия. Но мне это не подходит: я люблю живопись, люблю видеть людей, вещи, словом,
все, из чего складывается наша – пусть искусственная – жизнь. Согласись, что подлинная
жизнь – не в этом, и я, как мне кажется, не из числа тех, кто готов не столько жить, сколько
ежеминутно страдать.
Какая любопытная вещь мазок, прикосновение кисти к холсту!
Художник, работая на воздухе под ветром, солнцем и взглядами зевак, заполняет холст
кое-как, по мере сил, но вместе с тем схватывает в натуре то, что в ней есть подлинного и
существенного, а в этом-то и состоит главная трудность. Когда же потом, через некоторое
время, он возвращается к этюду и приводит мазки в соответствие с характером предметов, у
него получается нечто более гармоничное и приятное для глаза, нечто более умиротворенное и
улыбающееся.
Ах, я никогда не сумею передать то впечатление, которое на меня произвели некоторые
виденные мною здесь фигуры! Разумеется, я стою на пути, который ведет к чему-то новому, ибо
я – на юге, но нам, северянам, так трудно постичь его.
И я заранее предвижу, что, когда ко мне придет известный успех, я с сожалением
вспомню о прожитых здесь тоскливых и одиноких днях, когда я сквозь решетку моей одиночки
следил за жнецом в хлебах. Нет худа без добра!
Чтобы преуспеть и наслаждаться длительным благоденствием, надо обладать иным