В эти минуты медленный топот начал так отчётливо доходить до него, что стоящего спутника он схватил за руку.
– Побудка! – крикнул он. – День! Всё спит… Ударить побудку…
Среди тишины голос маршала раздался глухо и, заглушённый в воздухе, который идти ему далеко не дал, погас у порога.
Спутники побежали за стражей…
В долине ржали кони и как бы звенело оружие. Откуда? Чьё? Свои глаза – чужие? Маршал распознать не мог. Он почувствовал в сердце тревогу и какое-то предчувствие – угрозу опасности, в которую до сих пор не верил.
Призрак Локотка встал перед его очами. Он был почти уверен, что это приближается он, пользуясь туманом и тяжестью его людей, долгими ограблениями безоружной страны утомлённых и обессиленных.
– На коня! – воскликнул он, хватая за плечо подходящего тевтонского полубрата в сером плаще, Юргу. – На коня и в галоп за Оттоном Лутербургом, чтобы мне в помощь поспешил. Поляки подходят.
Юрга стоял задумчивый, потому что никто их не слышал, не видел. Теодорих их предчувствовал.
Как стоял едва наполовину и легко бронированный, первого коня, который ему попался, он схватил и оседлал. Был это иноходец одного из стражей лагеря, спящего под шатром.
Маршал вскочил в седло, а было это знаком для двух его компаньонов, которые никогда его покидать не имели права, чтобы, также схватив коней, направились за ним.
Теодорих погнал в ту сторону, из которой доходил более отчётливый цокот копыт. День всё более очевидно прояснялся, но оседающий на землю белый туман не давал ничего видеть в нескольких шагах.
Маршал проехал сквозь шатры и возы и отважно пустился в долину… Здесь топот коней и лязг доспехов слышался отчётливей; но напрасно он напрягал взгляд… нигде никаких передних часовых заметить не мог.
Боязнь за судьбу отряда, который бы, потеряв в нём вождя, легко мог распоясаться, не позволяла ему слишком далеко идти. Он замедлил шаг…
Затем из густого тумана начало выныривать несколько всадников.
Хорошо вооружённые, в железных шлемах, с лёгкими копями в руках, на конях, покрытых железной сеткой, они медленно двигались… наполовину ещё покрытые туманом.
Для маршала достаточно было их вида, дабы то, что объявлялось в нём как предчувствие, стало для него очевидностью.
Краковский король подходил к их лагерю!
Теодорих развернул коня и стремительно бросился назад, и, добежав до первых шатров, начал кричать громким, отчаянным голосом:
– На коня! На коня!
Люди, схваченные этим призывом среди сна, выбежали, неодетые, из шатров, потеряв присутствие духа, хватая и бросая, на что натыкались.
Командиры, пробудившиеся быстрей, крутились среди лагеря с поднятыми мечами, колотя плашмя ими медлительных, нанося удары по шатрам, приказывая трубить и крича:
– К оружию! На коней!
Непередаваемый переполох в мгновение ока затронул весь, ещё минуту назад покоящийся в глубоком сне, лагерь.
Неприятеля видно ещё не было, но все чувствовали его на шее.
Теодорих, не спешиваясь, скакал по кругу.
Он приказал свой обозик опоясать железными цепями, которые могли выдержать первый натиск, чтобы дать рыцарству время вооружиться и встать в шеренги.
Солдат, который так долго имел дело с безоружным людом и набрался безмерной наглости, схваченный неожиданной опасностью, – частью в неё не верил, частью оказался рядом с ней беспомощным.
Отвык от боя…
Нападение на него, которое готовилось в лоне той белой темноты, имело в себе что-то загадочное, непонятное, страшное тем, что не давало ухватить себя – что неприятель пришёл незамеченным, и нельзя его было вычислить.
Часть крестоносных войск, сложенная из наёмников, ещё не протрезвела после вчерашнего вечернего хмеля – не верила в панику… считала её каким-то развлечением или вымыслом.
Только комтуры, иностранные гости, старшина с большим хладнокровием одевали доспехи и выступали на середину лагеря, созывая к себе солдат, которые из-за спешки едва могли вооружиться.
Кучки складывались неодинаково, не так, как привыкли идти. Лагерный шум не давал услышать подходящего неприятеля.
Комтуры эльблонгский и гданьский, которые высунулись за цепь, уже опоясывающую часть лагеря, видели его – польские стрелки выбегали из тумана к лагерю… показывались и исчезали.
В маленькие более тихие перерывы маршал мог ухватить отдалённые голоса польских сумр, пронзительные, дикие и смелые… казалось, что они жаловались на крестоносцев.
Эта дерзость, с какой король так долго избегающий встречи, теперь сам на неё вызывал, было для Теодориха унижающим.
Она объявляла, что осторожный Локоток, должно быть, был уверен в себе и своём преимуществе.
Та же самая мысль отняла мужество у комтуров Германа и Альберта, но вдохновила их отчаянным безумием.
Они чувствовали, что честь, а, может, и жизнь могли потерять. Хотели её, по крайней мере, купить жестокой борьбой.
Герман, что не прощал никому, знал, что и ему не простят. Собранную горсть он привёл к опоясывающей лагерь цепи.
Теодорих объезжал по кругу шатры и рассеянных людей посылал туда, где, как ему казалось, грозит первое нападение.