Спальня больного пахла тимьяном и грязным бельем. По требованию сеньора патера Галане, которая открыла дверь посетителям, волей-неволей пришлось выйти вон. Сизет беспокойно поглядел на нотариуса, потом – на приходского священника.
– Это нотариус? – спросил он низким голосом, идущим из глубины болезни и печали.
– Да. Как ты и хотел.
– Позовите Галану, пусть принесет ратафии и вам, и нотариусу.
– Не беспокойся, Сизет. Нам для работы ни к чему, эт-самое…
– Ну что ж… – Он умолк, глядя на изножье кровати, как будто прося поддержки у воспоминаний. – Садитесь, пожалуйста. И вы тоже, сеньор нотариус.
Оба сели, чувствуя себя несколько неловко. Нотариус Тутусаус ожидал увидеть старика в агонии, а тут, гляди-ка, перед ним человек хотя и потрепанный годами и болезнью, но все же сохранивший достаточно энергии, чтобы ими командовать.
– Я умираю, – пояснил Сизет, наверное, чтобы поспорить с мыслями нотариуса.
– Да ведь, эт-самое, Сизет… Одному Богу известно…
– Не выдумывайте, патер… Конец пришел. Не знаю, что у меня там внутри, но я таю на глазах. И жить я больше не хочу, так что Бог тут ни при чем.
– Да будь оно неладно, Сизет! – рассердился священник. – Раз уж ты решил исповедоваться, так сказать… Не лучший это, как же, ну, эт-самое, подход, в смысле, так к таинству готовиться.
Тут все замолчали, и стало слышно, как нотариус нетерпеливо стучит ногой по деревянным половицам, очень четко. И лает собака, без особого воодушевления, возле дома Перика.
– Да, я хотел бы исповедоваться, да…
– И у тебя нет ни малейшего сомнения, что ты желаешь это сделать в присутствии, эт-самое, вот этого сеньора, да ведь, так сказать?
– Да, если он нотариус, то так и есть.
– Да, он как раз эт-самое.
– Тогда все верно.
– А можно полюбопытствовать, зачем тебе это?
– Потом увидите. Я вам хочу кое-то рассказать… да что тут рассуждать, я сам не знаю, как объяснить, просто хочу исповедоваться и хочу, чтобы это было где-нибудь записано.
– Не понимаю я тебя.
– Я хочу раскрыть тайну, которая грызет меня заживо уже много лет. И чтобы сеньор нотариус это записал в своих бумагах. Чтобы я мог умереть спокойно и чтобы воздать по заслугам Ремей, бедняжке.
– Это супруга его, так сказать, – уточнил священник под вопрошающим взглядом нотариуса.
Лицо Сизета, на протяжении его речи, понемногу становилось все мертвеннее, и живость, изумившая нотариуса, мало-помалу превращалась в какую-то будоражащую и гибельную решительность, в которой не было ни капли иронии, что, в свою очередь, передавалось и слушателям. И он принялся кашлять.
– Тогда, может быть, давайте уже рассказывать, – вмешался нотариус.
– Да уж, – попытался усмехнуться Сизет. – Пока я не помер, правда?
Он бросил в их сторону взгляд, как бы извиняясь, и затих. Оба его собеседника не стали ничего предпринимать, чтобы нарушить это молчание, и снова послышался лай собаки. В конце концов больной набрал побольше воздуха и решился начать:
– Что ж, патер. Я так понимаю, что все то, что я вам сейчас скажу… это уже будет исповедь, правда?
– Ну как же… – ответствовал священник. И вытащил епитрахиль[198]
из кармана, поспешно поцеловал ее, надел ее и на несколько очень недолгих мгновений замер, чтобы собраться и сосредоточиться. Посте этого он распростер руки и произнес: – Приступай, когда тебе будет угодно, сын мой, то есть эт-самое.Сизет из дома Перика начал свой рассказ. Сперва священник пару-тройку раз прерывал его, в порядке осуществления должностных функций, вопросами сугубо профессионального характера, типа давно ли, сын мой, и прочее, а нотариус не мог совладать с напавшей на него зевотой. Но через десять минут после начала исповеди все уже обо всем забыли: о лениво лающей собаке, о том, который час, о том, холодно им или жарко, о Галане, пытавшейся что-нибудь подслушать из-за двери. Время от времени нотариус Тутусаус записывал несколько строчек на листе бумаги, лежавшем перед ним на переносном письменном столике. Но особенно много он не писал, нет. В основном он слушал и проглатывал слюну. Поскольку Сизет, монотонным и глухим голосом умирающего от легочной хвори, рассказывал во всех деталях, как ему удалось захоронить этот труп. И беспрестанно кашлял, как будто переосмысление воспоминаний делало болезнь для него более очевидной. Но в его повествовании было и много другого. Он начал со слов: «Я, господа хорошие, родился в Барселоне пятьдесят семь лет тому назад. Отец мой обучил меня ремеслу садовника, которое, помимо способа заработать себе на хлеб, стало для меня истинно всепоглощающей страстью. Не знаю, слышали вы когда-либо или нет о пятнистой садовой розе и о бумажной садовой розе… Именно мне удалось вывести эти два вида после долгих лет трудов и мечтаний… Я человек не ученый, но руки у меня, по крайней мере раньше, были весьма умелые, а потому работы мне всегда хватало.
– Где, в Барселоне? – уточнил нотариус.
– Да, в Барселоне, в Барселоне. Какими бы грязными ни были улицы этого города, за домами, в Барселоне, скрывается множество садов. Я целую уйму их знаю.
– Ну и отлично, – поторопил его нотариус. – Давайте дальше.