Когда небо осветилось первыми лучами солнца и можно было работать поспокойнее, Сизет рассадил цветы по всем остальным клумбам и поправил все то, что в темноте вышло не совсем ладно. В семь часов утра Сизет, изнуренный трудом, лихорадкой и страхом этой ужасной ночи, какой он никогда и представить себе не мог, ложился в постель, не отвечая на вопросительный, но немой взгляд Ремей. Он проспал беспокойным и лихорадочным сном десять часов подряд.
– С тех самых пор, – добавил он хриплым голосом, – я больше никогда как следует не спал. Меня преследует призрак этой несчастной женщины.
Он с заметным трудом повернулся и открыл ящик ночного столика:
– Вот он, этот перстень.
Нотариус поспешно встал и подошел к больному. Без особых церемоний он взял у него кольцо:
– Зачем ты его сохранил?
– Не знаю. Потому что за него, наверное, дали бы кучу дублонов.
– Так почему же ты его не продал?
– Боялся.
Нотариус неохотно вернул Сизету перстень и предусмотрительно решил воздержаться от комментариев по поводу его стоимости. Он снова сел на свое место и что-то записал на бумаге.
– И ты стал получать обещанные деньги?
– Когда хозяин вернулся из Санта-Коломы с семьей, я ему сказал, что больше не хочу работать у него в доме. Ему показалось, что он меня понял, и он спросил меня, чем я хочу заниматься, потому что человек этот был мне очень благодарен. Он все еще думал, что я бросил тело в море, вы понимаете, о чем я? И я ему сказал, что мне очень хочется исчезнуть с глаз долой, и он нашел мне этот дом, который, как мне кажется, принадлежит семье его супруги.
– Но ты стал получать эт-самое?
– Да, патер. Каждые два месяца приезжал слуга, пользовавшийся доверием хозяина, с мешком дублонов. У меня денег как грязи, потому что тратить мне их здесь было почти не на что.
– Но из-за чего же ты смирился с жизнью в такой глухомани?
– Боялся.
– А эт-самая?
– Простите, патер?
– Жена твоя, Ремей… тоже притерпелась?
– Мне пришлось ей все рассказать. Здесь она хорошо жила и смогла обставить дом со вкусом, как у господ… Но ей всегда было тяжко. Она умерла от горя.
– Что же ты не уехал подальше, за границу?
– Здесь меня и так никто бы не нашел, сеньор нотариус.
– Зачем же ты теперь рассказываешь нам об этом обо всем?
Новый приступ кашля. Похоже, вопросы он переносил тяжелее, чем свое собственное повествование. Успокоившись, он продолжал:
– Я умираю… Мне страшно… и… Ремей умерла от горя, и виноват в этом хозяин и все то, что он заставил меня сделать.
– Эт-самое, сын мой… Так ты исповедуешься, чтобы покаяться или потому, что хочешь, в смысле, отомстить, так сказать?
– Зачем же вы меня об этом спрашиваете, патер?
– Потому что не могу отпустить твой грех, если ты в нем не раскаялся…
– Тьфу ты.
Несмотря на то что разговор в этот момент принимал строго профессиональный оборот, нотариус слушал с любопытством. Он отпил глоточек ратафии и продолжал внимать беседе.
– Ни «тьфу ты», ни черта лысого, Сизет, будь оно неладно! Раскаялся ты или нет?
На минуту воцарилась тишина. Слышно было тяжелое дыхание больного. Нотариус и патер в спальне и Галана по другую сторону двери замерли в ожидании. Все та же собака поскуливала, будто репетировала, как будет завывать по мертвецу. Сизет дождался, пока собака замолчит:
– Мне бы нисколечко не хотелось отправиться в ад… Но я бы хотел, чтобы хозяин за это поплатился… Ведь это он ее убил, а? Чтобы он рассчитался за свое преступление… Он и Ремей мою убил, ведь она умерла от горя и от страха, патер. И я хочу, чтобы хозяин ответил за эту смерть, ведь бедняжка Ремей была ни в чем не виновата.