Клод Георгиевич сидел при полном одиночестве и осознавал эдакое непреодолимое неудобство от внезапной сиротливости, поглотившей целиком все ощущения жизни. Нет, отчего же? В смысле общего человеческого окружения, он вовсе не одинёшенек. У него много друзей, разбросанных по всем краям земельки нашей. И родственники есть, их тоже много. И семья никуда не девается. И не разбросана она по кромкам ойкумены, а всегда рядышком – старая притёртая семья в давнишнем супружестве. Чем-то даже устойчива. А сиротливость вот взяла да явилась, будто из ничего. Выросла без надобности почвы. Горестная такая, да растёт и спеет сочной горечью прямо на глазах. Глубина сердца и острота мысли ощущают её несъедобный привкус, но поделать ничего невозможно человеку. Нет мочи избавиться от её растущей силы, прибавляющей в упрямстве своём. Раньше, на глубине сердца и на острие мысли, прежде там всегда бывало несравнимое светлое воспоминание, даже не вспоминание, нет, присутствие, настоящее присутствие. Это присутствие даровала ему нехитрая гемма, камешек с портретом, скромным видом постоянно пробуждающий ощущение чего-то необычайно дорогого и необходимого. А теперь именно эти же закрома человеческого богатства, эта глубина сердца и это острие мысли, – нещадно прожигались и остро прокалывались необратимостью утраты. Тонкий свет обратился в грубый жар. И попутно возникает иной огонь, пожирающий уже не только присутствие, но и воспоминание о нём, как таковое. Бывает ли что более бедственное для отзывчивого человека нашего времени?! Профессор музыки, осознавая пронзительное продвижение практически никуда, почувствовал определённую нехватку свежести обычного воздуха, заполненного нормально рассеянным солнечным светом. Он открыл окно и высунулся в него, глубоко насыщая лёгкие. Однако ж, и тут не хватало ему чего-то главного, дорогого и необходимого: не самого воздуха с кислородом, но аромата свежести духовной, неуловимого мыслью и чувством, но жаждущего самой жизнью, что всегда раньше неизбежно узнавался и удерживался в нём чудесным образом и, проникая в лёгкие, давал обновлённую пищу сердцу. Теперь не мог профессор уловить его. Жажда не утолялась. Наверное, сиротливость и неутолимая жажда стоят в одном ряду. И жалость неподалёку посиживает. Профессор уже был готов дать волю слезам. Обычным слезам, а не тому плачу души, который совсем недавно беспричинно мучил его у парапета набережной. На сей раз, причина более чем откровенна. И если б выскочил из-за угла кто-нибудь из посторонних нам людей, какой-то критик чужой жизни, то сей же час мог бы с уверенностью всё понять и немедленно обвинить музыканта в несвоевременном и вообще всегда неуместном порыве сентиментальности. Мог бы, но – чисто из-за глупой поспешности и неоправданной самоуверенности. Тот «кто-нибудь», он плохо и чрезвычайно искажённо осведомлён о далёком, но светлом прошлом профессора. А туда же, суждение у него, видите ли, имеется, и чуть ли не профессиональное. Впрочем, и мы тоже, хоть нельзя сказать, что посторонние, однако ничего о том не знаем. Ни строчки. Но, посветив умом в потёмках чужой жизни, позволим себе догадаться. И, в отличие от этого «кого-нибудь», суждений не допустим. Догадка не претендует на истину. Просто облик Предтеченского говорил за себя. Порой человеческое лицо и руки, да, лицо и руки выдают скрытое внутри души переживание. И теперь, по отблескам на лице и по шевелению рук, видно, что свет от прошлого не гас в нём, подобно звёздам в небе. Он будто бы струился эдакими живительными потоками. Кстати, звёздный свет – и есть из прошлого. Ведь, глядя на звёзды, мы видим их расположение на тот час, когда свет уже дошёл до нас. Но на самом-то деле все эти светила в данное время обретают себя уже совсем не здесь. Места, нами неведомые, приютили их, и опять же – не на постоянной основе. И, может быть, другой раз, одна-две из них только что взорвались и превратились в рассеянные облака, а ещё пять-шесть схлопнулись в чёрные дыры и стали вовсе никому невидимыми. Но давнишнее живое горение всяких светил всё ещё доходит до нас, будто опровергая движение к собственной участи. Так что сентиментальность ни при чём. И неуместны чьи-то поспешные выводы. Впрочем, надо сказать, заразное оно, суждение. В любую голову может проникать беспрепятственно и там причинять всякие неприятности. Вот уже и мы, посветив там и сям в густых потёмках, вполне позволяем смелости своей считать историю, излучающую встречный свет, – довольно тривиальной. Утверждать не станем, но подобные случаи находят себе место во многих жизнеописаниях, изобилующих трюизмами. Однако мы тут же опомнимся и ухватимся за спасительную необыкновенность, эдакий иммунитет ума, да отринем всякие заразные суждения. Ведь сам профессор у нас – именно вроде необыкновенного склада, уж слишком необыкновенного. И та далёкая вспышка давнишней, тоже ни на что не похожей, светлой влюблённости – не пропадает она в непроходимых дебрях времени. Мчится она тонким лучом, горит, пылает, несмотря ни на какие перемены в окружении вещей. Только вот о предмете его влюблённости мы ничего не знаем. Кто он? И где теперь? С ним-то что приключилось? Не станем гадать и догадываться. Мало ли в нашей жизни путей-дорожек, да всяких выходов и входов с непознанными заслонами? Если далёк этот предмет влюблённости от самого Клода Георгиевича, то от нас – и подавно. И недоступен. И ни кем не завещан. Вышел и вышел. А дверь захлопнулась, что и не отворить её, не выпрыгнуть на лестницу и не крикнуть вниз: вернись! Нет, Клод Георгиевич не уповает на справедливость. Ведь всякое передвижение людей в пространстве жизни прерываться не должно. Даже если каждый ступает, исходя из опыта или, наоборот, из безрассудности. Кто идёт в нём уверенно, кто робко. А кто – использует подручные средства. О таких говорят, что им везёт. И в сию пору – та женщина где-то продолжает куда-то передвигаться. Удачно? Вот уж чего не знаем вовсе, того не узнаем никогда. Ту женщину мы не видели. Но свет не перестаёт идти из её прошлого, озаряя лицо профессора. Мы видим на нём отблеск далёкого света. Может быть, достоверное, но неведомое нам существование в движении к данному времени уже и вовсе прекратилось в этом мире? Где-то, в отдалении от нашего героя, уже остановилось дыхание жизни того человека, необычайной красотой своею объемлющего всю природу вселенной, видимой нами и невидимой! Веки смежались и замерли, превратив космос в безжизненную пустыню абсолютного мрака… Возможно. Пусть даже так оно и случилось, как раз в сей момент. Но свету нет до того никакого дела! Посмотрите – свет нам являет весь трепет того, что давно уже пропало в прошлом, но преподаётся оно очевидным настоящим. Отовсюду. Так и живёт сиюминутно оно, это прошлое, ставшее реликтовым. То, ушедшее секунду назад, и то, что сияло за миллиарды лет до нашего существования, – одновременно является нам. Вот почему нас так привлекают звёзды. Весь прошедший мир мы видим в одночасье, когда глядим на них. И среди этих сокровищ, кстати, есть одна частичка, с именем “Гемма”, хранящая чей-то образ, – в созвездии Северной Короны. Давнишний, очень давнишний свет от неё доходит до Земли. Мы теперь увидели её в том месте, где она была 75 лет тому назад! Но где в действительности зависла она в то мгновенье, когда мы устремили взор в небеса? И что ей до Земли, когда от неё и Солнце-то не различить во тьме! Оно – лишь ничтожная звёздочка седьмой величины где-то между Вегой и Арктуром!