В это время Стравинский со своей семьей жил в Морже, возле озера Леман, а Морж находится недалеко от Лозанны. Как только он услышал о нашем приезде, он приехал и завладел Вацлавом. Раньше я знала Стравинского только в лицо, а теперь познакомилась с ним. Он одевался сверхмодно — так модно, что невозможно описать. Он думал, что это — самый большой шик, и было что-то трогательное в его наивном и тщеславном дендизме. Он, похоже, был очень уверен в себе и полностью убежден в своей гениальности. Гениальным он, несомненно, был, но его манера говорить об этом казалась едва ли не детской и в то же время очаровательной. От такого великого человека, как он, можно было ожидать больше достоинства в поведении. Приходя к Вацлаву, он всегда был крайне вежлив со мной. Он по многу часов говорил с Вацлавом о своих планах и сочинениях, о замыслах и несправедливых поступках Дягилева. Казалось, что поток его слов никогда не останавливается. Он пытался уверить себя в том, что не зависит от Сергея Павловича: «Я композитор, и рано или поздно люди поймут цену моей музыки. Конечно, Сергей Павлович — это огромная помощь, особенно теперь, когда идет война. Но в России в любом случае невозможно, чтобы твои работы играли, если у тебя есть современные идеи. Он не может раздавить меня. Я совершенно не одобряю его вражду против вас, но мы должны быть справедливы — он ужасно страдал, когда услышал, что вы поженились; он никогда представить себе не мог, что такое возможно. Во время вашей свадебной церемонии он получил телеграмму — как я понимаю, от Василия Ивановича. Сергей Павлович получил ее в Лондоне, в отеле „Савой“, где он тогда жил, и мы узнали, что он страшно побледнел и упал в обморок. Должно быть, это была для него ужасная тяжесть. Мы все понимали это, но что мы могли сделать? Это был один из тех конфликтов, у которых нет решения. Все эти личные чувства не имеют права тормозить развитие искусства». В конце концов, Нижинский и Стравинский представляли современное искусство в России. Дягилев был такой же важной движущей силой этого искусства, но силой другого рода. Почему такие мелочи, как деньги и любовь, должны мешать их делу? Я почувствовала себя совершенно раздавленной. Что я делаю среди этих людей, одаренных Богом и посвященных в Его тайны? В конце концов, Стравинский и Вацлав были молоды, и мы все были полны надежд.
Стравинский сразу подружился с Кирой. Он сам был отцом и хорошо умел обращаться с детьми. Мы устраивали прогулки по Лозанне — ходили в разные кафе, а Стравинский был нашим проводником. Вацлав был похож на семилетнего мальчика: наконец он был с другом, собратом-артистом, человеком, с которым он мог говорить на одном и том же языке и который понимал его целиком и полностью.
Стравинский попросил нас побывать у него в Морже. Мы пришли в его дом, который стоял возле озера, фасадом к Монблану, но, несмотря на это, был кусочком России — по расположению комнат, по мебели. Этот дом был скромно обставленной виллой, но каким-то образом Стравинский и его жена сумели превратить ее в дом у Москвы-реки. Стены были увешаны картинами его старшего сына, у которого уже проявился талант. Жена Стравинского была настоящая русская женщина, преданная жена и мать. В ее огромной простоте была сила человека, который посвятил себя — свою жизнь и личность — гению другого человека. Она была идеальной женой великого артиста.
Мы наслаждались мирной домашней жизнью семьи Стравинских. Мадам Стравинская была настоящей художницей в рукоделии: она прекрасно вышивала, вязала и рисовала. Я всегда старалась доставить Вацлаву удовольствие, подражая таким русским женщинам, но мне это плохо удавалось.
Игорь начал рассказывать нам о новом квинтете для одних духовых инструментов, который он тогда сочинял, а также об опере «Мавра» и о замысле балета «Свадьба».
Между ним и Вацлавом произошел очень горячий спор. Стравинский зло нападал на Бетховена, Баха и всех тех композиторов, которых несколько лет назад так уважал, но которые теперь были просто «бошами». В это было почти невозможно поверить. Русская школа еще со времени «большой пятерки» объявила войну немецкой музыкальной школе и ее традициям. Со времени Мусоргского русские хотели утвердить свою собственную концепцию и поддались влиянию французского взгляда на музыку.
Казалось ужасным, что Стравинский позволил войне между Россией и Германией ослепить себя — что его мнение могло быть разным оттого, идет война или нет. Я была уверена, что в глубине души он не мог чувствовать так, как говорил. Это был — должен был быть — просто протест. Вацлав, возможно, мог понять его гнев против Рихарда Штрауса и Баха, но Бах — сбрасывать с пьедестала Баха было уже слишком. «Почему мы должны уважать всех этих бошей, когда меня самого мои издатели в Германии больше не издают? И один Бог знает, будут ли они выпускать сочинения Чайковского и Рубинштейна».