Корж в страшном нетерпении прожил двадцать минут, пока ожидал нужную конку. Когда лошади остановились, он заскочил в вагон – и увидел за спинами пассажиров Адама. Тот был в фуражке и форме, с огромной чёрной сумкой через плечо, расторопно брал плату за проезд и отсчитывал сдачу, а когда увидел Капитона – обрадовался ему как родному.
– Вы, Капитон Гордеевич? Артизан мой!
Вилкин распахнул объятья, шагнул к нему и неожиданно чмокнул в щёку, потом в другую, и ещё третий раз.
Корж не ответил, лишь быстро сунул ему в руки мешочек с давешним своим гонораром за рисунки и, расталкивая пассажиров, на ходу спрыгнул с конки.
И бежал, бежал, пока не остановился у Тучкова моста, приложив руку к груди: что-то билось, стучало о диафрагму.
Это ноги стучат. Там, внутри.
Теперь он точно знал, что у души есть ноги. Большие, мозолистые, грубые. Обутые в тяжёлые ортопедические ботинки. Чиркают железными кантами о рёбра при ходьбе, больно, больно, натирают.
Разуться бы им. Разуться.
Глаза бездонные
Жизнь молоденькой прачки Наташки, малорадостная, но хотя бы не голодная, круто изменилась на исходе 1916 года, в самый канун Рождества, когда она выстирала белую манильскую шаль генеральской вдовы Патрикеевой.
Всё начиналось в то утро вроде бы как обычно. Натаскав воды и согрев её на большой дровяной плите, она наполнила жестяную лохань, настругала в неё осьмушку плитки «брокаровского» мыла, восково-жёлтого и настырно-пахучего, добавила по деревенской привычке отрубей для белизны, сложила шаль четвертиной – бахромой внутрь – и принялась осторожно жамкать её руками. Круглоголовый деревянный пест, которым она толкла обычное бельё, в этот раз взять не решилась – боязно, вещица дорогая, благородная. Месила легонько, да не о доску тёрла – о мякоть ладоней, бережно, не растягивая ткань.
Когда же выкручивала – обомлела: на белоснежном шёлковом поле, из-под белых – тон в тон – вышитых цветов проявились, как чёртовы каракули на алтарном рушнике, синие подтёки. Наташка оцепенело вытащила шаль, опрокинув лохань и разлив мутную мыльную воду по всему полу подвальной прачечной, и мелко перекрестилась.
Что только Наташка не перепробовала! Но даже французская жавелевая вода, одолженная в счёт будущего заработка у старой прачки Матрёны, дело не исправила. Наташка вылила на пятно почти всю бутылочку, долго скоблила его скрученной холстиной и скребла ногтём, рискуя протереть материю до плешки, но всё оставалось по-прежнему. Наглотавшись слёз, она в злости швырнула бутылочку за лавку и побежала к дворничихе Груше, своей землячке.
– Убьёт барыня! – ревела Наташка, сидя в маленькой дворницкой Щербакова переулка. – Кто ж знал, что розы линялые! Шалёнка-то деньжищ, поди, немереных стоит! Барыня говорила – князь какой-то ей на именины подарил. Наказывала пуще глаза беречь, как младенчика искупать и в комнате сушить, не на чердаке, чтоб не сбосячили.
В дворницкой пахло вениками, подмокшим мочалом и кислым капустным духом. Прокопчённый деревянный потолок нависал низко, как наливная июльская туча, из-под дверной щели дышало бодрым уличным морозцем. За тусклым заледенелым окном сутулый дворник Савелий, в белом переднике поверх тулупа, мерно постукивал колом по серебристой наледи.
– Не кипятила ведь! – хныкала Наташка, вытирая нос рукавом. – Что теперь делать-то? Убьёт она меня!
Груша сидела напротив, за кособоким щербатым столом, слушала, кивала и охала, не переставая толочь в ступке ячмень для каши и цыкать на малолетних Ваньку и Фросю, игравших с полосатой кошкой под лавкой.
– Надо было керосином…
– Про-бо-вала! – подвывала Наташка. – Не бе-рёть!
– А энтим, как его… – Груша на секунду задумалась. – Порошком зубным!
– Тож! – выдохнула с шипеньем Наташка и полезла в карман своего худенького овчинного полушубка, лежащего встрёпанным кучерявым зверьком рядом на лавке. Покопалась и вытащила круглую коробочку с надписью «Лучший в мире зубной порошок И.Маевского», сунула его Груше под нос – в доказательство.
– А мыльным корнем?
– Угу, – икала Наташка.
– А лимончиком? – не унималась Груша. – Цедрочку так ногтями придавить, как вошку, и по пятнышку промазать?
Наташка опустила пшеничную голову на руки и тихо вздрагивала, тряся плечами.
– Ни-чего-шень-ки! Убьёт барыня! Я ей с месяц назад свечкой капнула на оборку подштанников, так она косу мне едва не выдрала! Только Иван Карлович, жилец с верхней квартиры, и спас меня. Да и подштанники те уж не новые были, а то ж шаль!
Груша отложила ступку, погладила Наташку по вспотевшему затылку.
– Да не убивайся ты так, Наташа! К бухарским цыганкам тебе надо.
Наташка подняла заплаканное лицо.
– К цыганкам? Зачем это?
– Есть у них средства́. На Никольский пойдёшь, там Заремку спросишь. Мать еёная поможет. Дуняшу помнишь, с Щемиловки? У сеструхи ейной родимое пятно было во всю щёку. Так Заремкина матка, говорят, прыснула ей на морду чой-то – и пятно вывелося. Целиком. И сама она при красе осталась. Так-то.
Наташка перестала всхлипывать и посмотрела на Грушу огромными серыми глазами.
– Заремку? А фамилиё?