“Я не был знаком с Шагинян, знал только ее в лицо. Тогда, в 1907 году, это была черненькая барышня, усердная посетительница концертов, лекций и прочего. Говорили, пишет стихи. С М., о которой шла речь в письме, Шагинян тоже не была знакома: только донимала ее экстатическими письмами, объяснениями в любви, заявлениями о готовности «защищать до последней капли крови» – в чем, разумеется, М. не имела ни малейшей надобности.
Я спрятал письмо в карман и сказал секундантше:
– Передайте г-же Шагинян, что я с барышнями не дерусь.
Месяца через три швейцар мне вручил букетик фиалок.
– Занесла барышня, чернявенькая, глухая, велела вам передать, а фамилии не сказала.
Так мы помирились – а знакомы всё не были. Еще через несколько месяцев познакомились. Потом подружились”.
Со второй женой, Анной Чулковой, тоже ровесницей, младшей сестрой анархо-символиста, Ходасевич познакомился на вечеринке у молодого прозаика Бориса Зайцева. Она вспоминает, что пленилась его стихами, – в это поверить трудно, потому что до третьей книги Ходасевич был поэтом очень обыкновенным; пленяли, вероятно, не сами эти стихи, ничем не выделявшиеся на фоне тогдашней молодой лирики, а сочетание их с едким умом, хлесткими устными эпиграммами, да еще то, что сам Ходасевич “был худеньким и бледным”: хотелось заботиться и жалеть. Анна была замужем (вторым браком, первый был ранним и недолгим, подарил ей сына и звучную фамилию Гренцион) за брюсовским младшим братом Александром, тогда поэтом-декадентом, впоследствии видным советским археологом; он, кстати, был соучеником Ходасевича по Третьей московской гимназии. Рос сын Гарик, 1906 года рождения, с которым Ходасевич позднее неплохо ладил. Сам Ходасевич был влюблен тогда в Евгению Муратову, жену искусствоведа Павла Муратова. В 1911 году Ходасевич потерял родителей: мать разбилась на Тверской в пролетке, когда понесла лошадь, а отец умер от горя. В это время Анна ушла от Брюсова и сошлась с Ходасевичем. Вместе они прожили одиннадцать лет, и, судя по всему, в большой душевной близости. Ходасевич постоянно болел, страдал то фурункулезом, то туберкулезом позвоночника, нуждался в помощи и уходе – одно время даже обуться сам не мог, – и Чулкова, видимо, была из тех женщин, чья любовь усиливается от сострадания; а Ходасевич, видимо, был из тех мужчин, кого сострадание скорей раздражает или, во всяком случае, приедается.
Я о многом тут не пишу, поскольку биография Ходасевича подробно описана, в том числе им самим. И дружба его с Самуилом Киссиным, известным под кличкой Муни, и дружба-вражда с Брюсовым, и дружба с его застрелившейся любовницей Надей Львовой хорошо известны; вопрос о том, насколько надежен Ходасевич-мемуарист, спорен и широко обсуждается. Оба они – Ходасевич в “Некрополе” и примыкающих к нему очерках, Берберова в “Курсиве” – довольно точны в датировках, но предельно субъективны в оценках. Их послушать, так все вокруг были инфантильными и незрелыми, а они всегда сразу всё понимали. Мемуары Ходасевича о Брюсове, скажем, построены так, будто Брюсов с ним советовался, ценил его мнение, чуть ли не признавал старшинство, – а сохранившиеся инскрипты говорят, что Ходасевич перед Брюсовым скорее приседал. И то сказать – кто был Ходасевич? Молодой поэт, один из многих, гимназический товарищ младшего брата Брюсова, которого попросили протежировать Львовой, когда та стала Брюсова тяготить. А Брюсов был вождь московского символизма, влиятельный и, по-моему, очень значительный поэт, которого ценили не последние люди, Блок, скажем. Снисходительные отзывы Ахматовой и Цветаевой подтверждают скорей, что он поэт сугубо мужской. Но как бы то ни было, жизнь Ходасевича описана, и мы не биографию пишем. Нам важно, что к 1920 году он вдруг оказался едва ли не первым поэтом; остальные замолчали, а он заговорил. Слава его была не громкая, не есенинская, не эстрадная, но для знатоков – для Гершензона, например – он был номером один.