Вот он был такой бык, и поверхностные разговоры были не для него; да и никакие разговоры. Он и запуган был страшно. Однажды, когда он взял себе и Роскиной путевки в Малеевку, к ним полушутя липла одна интеллигентная дама и Роскина – также полушутя – сказала, что ревнует Заболоцкого к ней. “Ревность – пережиток, простой советский человек не должен его испытывать”, – сказала дама. “Я человек непростой и несоветский”, – отрезала Роскина. Заболоцкий в номере устроил ей страшный скандал: как она может такое публично говорить, компрометируя его и себя! Он не думал, что на них донесут, – он просто не понимал, как так можно. В другой раз, когда Роскина прямо вызывала его на политический разговор, он отмалчивался и наконец ответил “твердо и спокойно”, как пишет Роскина: “Для меня политика – это химия. Я ничего не понимаю в химии, ничего не в политике и не хочу об этом думать”. Химия стала у них псевдонимом политики. И после венгерских событий настаивал: “Наташа! Я прошу тебя дать мне честное слово, что ты не занимаешься химией. Ты не занимаешься тем, что я называю химией. Честное слово”. Лишь однажды Заболоцкий сказал ей, в минуту редкой откровенности: “Я только поэт и только о поэзии могу судить. Я не знаю, может быть, социализм и в самом деле полезен для техники. Искусству он несет смерть”. И больше к этому разговору не возвращался.
Жили они трудно, непрерывно ссорясь. Один раз он прямо собрался уходить: “Мы так по-разному смотрим на всё, что не можем жить вместе”. Она так испугалась, что даже его не удерживала. Он собрал вещи в портфель, взял шляпу, вдруг сел за стол и заплакал: “Как ты можешь так легко отпустить меня?!” – “А как ты можешь так легко уходить?!” Помирились, но потом снова стали ссориться. Быт был невыносимый: Заболоцкий переехал в ее коммуналку, дочь отводили спать к соседям (у них был телевизор, она и радовалась, и обижалась). Именно об Ире Роскиной Заболоцкий написал “Некрасивую девочку”, хотя девочка была очень даже красивая. Никита Елисеев, большой знаток и страстный любитель Заболоцкого, сказал: гениальные стихи, но, если бы про мою дочь такое написали, я бы его выгнал немедленно. И именно из-за дочери всё в конце концов оборвалось: после Малеевки Заболоцкий и Роскина некоторое время жили на Хорошевском, в квартире Заболоцких. Наташа и Никита на время студенческих каникул уехали в Ленинград, маленькую Ирину поселили в их комнате (“с их разрешения”, уточняет Роскина). Ирине это очень нравилось – “ее мыли в человеческой ванне”. Но тут Заболоцкий сказал, что собирается запить и хочет быть один, а потому Наталья с дочерью должны уехать. Выметаться, грубо говоря. Роскина сказала Заболоцкому, что этот случай последний, уехала и не вернулась. Он писал, она не отвечала; послал ей книгу стихов – не отреагировала. Еще через год, уже перед смертью, спросил, не хочет ли она с ним увидеться. Она отказалась.
Понять ее можно. Заболоцкий и стрезва обижал людей, а спьяну бывал невыносим. Он остро переживал уход жены, пил в одиночестве и постоянно слушал “Болеро” Равеля: дослушивал до конца и ставил опять. Передают рассказ Александра Межирова, как в один из таких дней он пришел с двумя грузинскими писателями; вдруг Заболоцкий стал громко и грубо ругать христианство, говоря, что все беды из-за него, и потрясенные гости немедля ретировались.
Роскина с первого дня предупредила Заболоцкого, что, если он будет пить, они расстанутся. Да и врач ей сказал: если не бросит пить, проживет год, максимум два. “Как я, еврейская девушка, могу выйти за пьяницу?” – пыталась шутить она, и он поклялся, что бросит пить, но бросить не смог. Если будет атомная война, говорил, никуда не пойду, ни в военкомат, ни в убежище: “Буду пить не переставая, у меня большой запас”. “А я?” – спросила она. “Ты молодая, может, еще и удерешь”.