– Своевольничаешь, сыне, подобно прадеду своему Ярославу! Своевольничаешь!
Но гневаться не стал, решил простить сына, не возвращать же невесту. И все же не удержался при встрече, вместо поздравления сказал Мстиславу:
– Седина в бороду, а уд пошёл по городу.
Сын не обиделся, расхохотался громко.
В могучем Мономашьем гнезде, кроме самого его, был и ещё один человек, коего чтили и страшились почти так же, как самого Мономаха. Этот человек – мамка Мстислава, Пелагея. Матерь Сва – за глаза называли её семейные прозвищем всесильной богини древних руссов. Сам Владимир и придумал это.
Никто доныне, кроме, может быть, только одного великого князя, не знал, какого роду-племени Пелагея и откуда явилась в великокняжескую семью, а паче, почему обрела столь великую в ней силу. Слово этой некоронованной властительницы было среди домашних законом. И всё, что бы ни деялось в домашних хоромах великокняжеского двора, кроме палат самого князя и княгини, совершалось по слову и под надзором Пелагеи. До всего ей было дело, ничто не ускользало от её глаз и разумения.
Матерь Сва, хранившая и научавшая давних предков, вскармливавшая и оплакивавшая их в той давней Руси, ныне в Руси христианской, в семье великого князя, пользовалась тем же послушанием и уважением всего семейства.
Появилась девушка Палага в княжеских хоромах перед самым рожденьем первенца – Мстислава. Было ей тогда неполных пятнадцать, но, статная, дебелая, пышногрудая красавица, она уже тогда казалась истинной матерью – продолжательницей великорусского рода. В ту пору и родила настоящего витязя, но кто был отцом новорождённого, не было известно. Дитя о пяти месяцев отобрал у Пелагеи батюшка Мономахов – Всеволод Ярославич, а к грудям её был положен только народившийся Мстислав. Княгиня Владимирова, изнеженная, царского византийского рода, зело занемогла после родов и не могла сама кормить первенца.
Палага сумела бы выкормить не только своего и Владимирова дитятю, но и ещё двух, однако родного Всеволод у неё по каким-то своим соображениям отнял. Во всем этом была великая тайна. Слабый просочился тогда из княжеских опочивален слушок: не отнимали у мамки дитя её, помер греческий наследник, родившись недоношенным. Сама же Палага – невенчанная жена Мономаха, и дитё у неё от него. Такие слухи навсегда пресёк Всеволод Ярославич, а тех, кто посмел говорить о том, умертвил. Умерла и тайна.
Но жива доныне Матерь Сва – Пелагея-боярыня, кою порой и сам великий князь, как подмечало око особо пытливых, побаивался.
Потому и отступился от новой своей жены Любавы Мстислав, привезя её в киевский великокняжеский дворец.
– Дай сюда, – сказала сурово молочному своему сыну, а может статься, и родному, Пелагея. – Срамник, ты и есть срамник, креста на тебе нету! Чего удумал, охальник – дитё малое, неуготованное в постелю тащить. Ай не видишь – не готова к тому девица?
Мстислав и слова в ответ не молвил, кающимся озорником стоял перед матерью.
– У меня жить будет, пока не уготовлю её…
– Она жена мне венчанная, – попробовал возразить. – Не срами меня на людях…
Грозно молвила Матерь Сва:
– На людях – жена, и муж ты ей. Но тута и пальцем не смей тронуть. Придёт время – отдам тебе её. Не погублять же ныне. Аль сам не видишь – не готова лебёдушка.
– Будь по-твоему, – согласился молодожён, склонив седую голову пред охранительницей всего Мономашьего гнезда. – Пусть живёт княгинею моею. Клянусь, матерь, не прикоснусь к ней без твоего указу.
Ни жива ни мертва встала перед Пелагеей Любава, жена, не знавшая мужа. Покорилась безусловно воле родительской, пошла самохоткой под венец со старым Мстиславом, но страшилась той тайны, той сокровенной близости двоих, о коей не то чтобы знала со слов, но которую несла в душе с рождения, осмысливая бессловесную науку матери своей, исподволь готовящую дочь к назначенному каждой женщине. Но не Мстиславу готовила Любавина мать дочь свою, знала её тайное к Игорю. Радовалась такому жениху и чаяла увидеть их счастье.
Стоя перед боярыней Пелагеей сокрушённой, вовсе заблудшей в терзаниях неготовой к тому души своей, Любава вдруг услышала сердцем доброту, исходящую от суровой немолодой женщины, и ещё не зная, кто она и зачем, шагнула к ней, трепеща всем телом, и упала в объятия, в её защиту.
– Пойдём, милая! Пойдём, горлица… Не боись, не боись, ягодка. Мы тебя теперича никому не отдадим… Наша будешь… Моя только… Не боись…
Любава подняла мокрое от слёз лицо, улыбнулась ясно и пресекающимся голосом прошептала:
– А я и не боюсь вас, матушка…
– На то воля божья, – спустя немалые дни говорила Пелагея Любаве. – Коли бы совет князь брал, глядишь, и по-другому было бы. Ан вон как вышло, без совету. Ни отец о том не знал, ни княгиня, ни я грешная. Сам решил. Он муж-то не злой, разумный он и ласковый. Ох какой ласковый может быть, я-то знаю. Только в любви он неукоротный. Кристину любовью заездил…
Любава слушала, краснела, стеснялась… Потом вдруг сказала:
– Я его не люблю, матушка… Не люблю.
– А ить раньше любила, – сказала Пелагея.