– Не скажу, ― девочка в платье стиля «refugee» вдруг засмеялась, как колокольчик прозвенел. Потянулась к «тезке», взъерошила ему волосы ― он отшатнулся от нее так, что чуть не упал, и покраснел еще больше, хотя вроде некуда было. ― Не скажу, дурачок. Ну, пошли!
Они разом, словно бы единым слитным движением, вскочили с корточек ― и, держась за руки, легконого зашагали прочь с детской площадки.
Жанна не смотрела им вслед, она и слушала-то их вполуха. Бабушка Рина, откинувшись на высокую спинку, неподвижно сидела в своем кресле, Шурка, наимладший, вместе с татарочкой, снова поймавшие стрекозавра, бурно спорили о его летных качествах, светило солнце, прогулочного времени оставалось еще целых тринадцать минут ― и все было хорошо.
Юлия Зонис
Шарики
Двор зарос травой. В этом доме уже давно не живут. Странно ― там, где я прожил последние десять лет, любая зелень ― дело рук человеческих, плод упорного, кропотливого труда. А в моем городе, в моем бывшем городе, трава лезет сама по себе ― дай ей только волю. Тонкие деревца пробиваются сквозь черепицу и рубероид, сквозь пыльный асфальт. Завтра я покину этот город еще на десять лет, а когда вернусь ― не останется здесь ни камня, ни признака жилья, только молодой лес кивнет мне макушками лиственниц.
Я вырос в этом дворе. Сохранились еще железные столбы. Краска на них скукожилась, облезла от жары и от времени. Обрывки бельевых веревок давно сгнили, а кучки кирпичей в дальнем конце двора ― это были наши футбольные ворота ― скрылись под земляными холмиками. Старый наплыв котельной, место тайное и запретное, похож сейчас на затонувшую бригантину. Или на подводную лодку с убранным перископом. Я прохожу мимо железного столика-верстака ― помню те времена, когда я с трудом, встав на цыпочки, задирал голову над его краем. Теперь он врос в землю, и порыжевшая от ржавчины крышка едва достает мне до колена. А качели снесли еще при мне. Их вывороченные из земли ноги в корке цемента еще долго торчали над футбольной площадкой.
Я подхожу к стене дома. Когда-то здесь была тяжелая дверь, ведущая в контору ЖЭКа. Теперь дверной проем пуст, из темноты за ним несет сыростью. Я провожу рукой по стене. Щель, трещина ― ровесница дома, все там же. Я царапаю ногтями старую замазку. Из-под пальцев сыпется крошка, мелкие камушки. Наконец рука моя натыкается на тряпицу. Я вытаскиваю маленький узелок на свет. Носовой платок, как сейчас помню ― по краю его шла темно-синяя каемка, а внутри чередовались белые и синие клетки. Этот платок был совсем новым, когда я уезжал. Теперь платок сер, как и вся стена, и только натекшая за годы вода оставила на нем буроватый след. Я разворачиваю узелок. На ладонь мне выкатывается шарик. Маленький, стеклянный, с пузырьками воздуха внутри. Годы его не тронули. Я поднимаю шарик к глазам и гляжу сквозь него на солнце. Солнце окрашивается во все оттенки сиреневого.
Чушка была роскошная ― с геральдическим львом, вставшим на дыбы, и пивной бочкой. Наверное, от чешского пива.
– Откуда взял?
Севка пожал плечами.
– Все оттуда же.
– У Дубыря?
– Ну.
Я ухмыльнулся. Мы сидели на корточках у сарая. Солнце било в спину. На асфальте перед нами горкой лежали чушки, а в руке моей была бита. Где-то через тридцать секунд мне предстояло отыграть у Севки классную чушку, вместе со всеми остальными ― от «Пепси», «Фанты» и нашего, «Жигулевского». Лучше меня не было игрока во дворе. И бита у меня была тяжелее, и рука верная. Но пока Севка мог тешиться последними мгновениями обладания чушкой.
– На что обменял?
Севка хихикнул, показав щербатый передний зуб.
– На дохлую крысу. Прикинь ― он ее за хвост и домой поволок. Я специально под дверью у них затаился. Как Дубыриха орала! Сначала завизжала, тонко так, а потом пошла, и пошла. Я едва отскочить успел, смотрю ― крыса из двери летит, и Дубырь за ней.
– Класс. Мог бы и меня позвать.
– Ты на секции был.
Я нахмурился. На прошлой неделе я как раз пропустил секцию фехтования, так что Севка нагло врал. Сейчас ему предстояло за это поплатиться. Я прицелился и швырнул биту. Чушки звякнули. Горка брызнула во все стороны серебряными кружочками. Когда чешская чушка упала на землю, она лежала рисунком вниз. Остальные я перевернул по одной, все семь штук. Севка пыхтел под ухом, но драться со мной у него руки были коротки ― я год ходил на самбо, два года на фехтование. Так что, когда я сгреб выигрыш в карман, Севка только прерывисто вздохнул и попросил:
– Дай отыграться.
Я широко улыбнулся и сказал:
– Потом.
Потом значило «никогда». Плакала Севкина чушечка.