«Папа!» – повторил еще раз детский голос. При этих знакомых детских словах полковник поднял голову, сделал несколько шагов по направлению к ребенку. Снова остановился. На озабоченном лице легла новая складка, решимостью дышали его черты. Скользнула тень жалости, но он махнул рукой, как бы отгоняя назойливую муху. Еще раз взглянул в сторону боя, потом на жену и дочь – беспомощных, стоявших возле него с пытливым взглядом, ищущих в его лице ответа на все их вопросы. Его рука, держа наган, несколько дрогнула. Но вот курок взведен. Сердце холодеет, предчувствуя что-то ужасное. Хочется отвернуться, чтобы не видеть, но глаза, как магнитом притянутые, не могут оторваться. Хочется крикнуть, удержать его от страшного шага. Но я стою как окаменелая. Поздно! Здесь ничто не поможет. Вижу его взгляд, полный любви и мольбы о прощении, взгляд, направленный к жене. В этом взгляде все: решимость, любовь, и тоска, и жажда запечатлеть в душе образ жены, так дорогой ему и близкий. Она поняла его, кивнула, прижала к своей груди ребенка и, страстно его поцеловав, обернулась снова к мужу.
«Не отдам! Большевики не будут издеваться над ними. Уйдем отсюда вместе!» – крикнул он каким-то хриплым, странным голосом. Махнул рукой. Раз! и… труп жены полковника лежал на земле, к нему бросилась девочка, рыдая и бросая вопросительные взгляды на отца, как бы желая узнать, что случилось. Почему ее бедная мама убита, зачем все это?
Едва успели промелькнуть эти вопросы в детской головке, как ребенок увидел холодное дуло револьвера, направленное на него. Девочка, как зверек, спасаясь от смерти, вскочила и в одно мгновение была около отца, схватив его за руку, державшую револьвер. Она заглянула ему в лицо светящимися от слез глазами и стала просить: «Папочка! Оставь меня! Дай мне жить. Оставь. Мне ничего не сделают большевики. Не лишай меня жизни!»
Детский голосок звучал как нежное щебетание птички во время бури и ветра. Так нежны, так тихи были ее слова в сравнении с пулеметной канонадой, с голосами бежавших солдат.
Рука отца давно свесилась бессильно, дрогнула, а другая отмахивала назойливую слезу. Усы дрожат от скрытого плача. Этот родной детский голос встрепенул неясную струну отцовского сердца и пробудил в нем сознание, что не ему принадлежит жизнь ребенка. Этот лепет, знакомый и близкий, разбудил в нем горячее безграничное чувство любви к своему детищу. Он поверил ей, что от большевиков она не увидит ничего злого. Поверил… и уступил, как уступал иногда, исполняя ее капризы.
А он так боялся этой минуты. Боялся встретиться с дочерью глазами. Это не те глаза, глаза жены, которая поняла, и простила, и согласилась на этот шаг. Эти глаза говорят иное. Они зовут и просят жизни. Она будет жить, ей ничего не сделают большевики, она ребенок, а я? И видимо, ужасным представилось ему будущее, так как рука с револьвером медленно поднялась. Не надо искать всепрощающего взгляда в этих детских глазах. В дорогих глазенках он прочтет или упрек, или просьбу сохранить жизнь, и это удержит его от того шага, на который он уже решился. Она не поймет его, так как не сознает всей опасности, какая угрожает ему. Он закрывает глаза, и усмешка муки и боли появляется на лице. Он не простился с ребенком, боялся оказаться малодушным. А девочка, стоя на коленях, обнимала его ноги, плача и прося: «Папочка, жить! Зачем все это. Бедная мама. Папочка, жить! Оставь меня. Жить! Жить!»
«Прощай! Я иду с тобой!» – вырвалось у него с запекшихся губ, и взгляд упал на труп жены.
Под лепет ребенка, под свист летящих пуль он простился с жизнью, и его тело легло недалеко от неостывшего трупа жены. А ребенок, стоя на коленях, то бросался на труп матери, то на труп отца. Девочка плакала, что-то шептала, то вдруг закрывала посиневшими от холода ручонками заплаканное лицо и громко всхлипывала. Мы выскочили из нашего вагона, взяли на руки девочку и принесли ее в вагон. Маленькая, худенькая, посиневшая девочка дрожала всем телом и не отдавала себе отчета, что с ней и где она. Пока несли ее на руках, она не отрывала задумчивого взгляда от дорогих трупов. Ушли, оставили ее одну, маленькую, ничтожную и жалкую.
Мы отупели, застыли. Казалось, что-то тяжелое упало мне на голову, давит и не дает ни о чем подумать, дать отчет в том, что делается. В ушах еще звучит хриплый голос полковника и щебет ребенка, а глаза видят два еще теплых трупа.
Странным теперь кажется, что никто не мог повлиять, удержать малодушных людей от этого последнего шага. Но тогда, в те минуты, наоборот, малодушием и слабоволием считалось это добровольное ожидание издевательств, пыток и смерти от большевиков.