Часть 116. «Сколь верёвочке не виться, а…»
Глава 582
Архиереи, перегруженные эмоциями и информацией отправились по домам, а у меня впереди ещё Боголюбский. Отчёт о проведённом мероприятии. Может, он притомился и спать лёг? — Это было бы здорово. Чтобы меня к нему не пустили. Увы…
— Заходи. Насоборился? Насинодился? Насинкликтился? Плесни.
Первый раз в жизни вижу Боголюбского в таком… расхристанном состоянии. Небольшое тёмное проходное помещение — прихожая перед опочивальней. Посередине стол с одинокой свечкой и кувшином. У стены на лавке, задвинувшись в тёмный угол, сидит, подобрав под себя босые ноги, князь Андрей.
Первый раз в жизни вижу его без длинномерного в руках, без меча или посоха, без шапки, без сапог. Дорогая шуба полураспахнута, под ней белеет нательная рубаха.
«Трагедия? Сидел одинокий человек в пустой комнате…».
— Что, второго кубка нет? Пей из моего.
Я несколько… не кидаюсь в восторге исполнять особо ценное и гениально содержательное… указание. Принюхиваюсь к кубку, к содержимому кувшина.
— Сейчас Прокопий прибежит, ещё посудинку принесёт. А пока пей с моего. Пей, кому говорю. Что, боишься? Что вместо Государя отравы нахлебаешься? Не трусь, я уже глотнул. Сдохнем вместе.
Он как-то удивлённо покрутил головой, обычно спрятанные под шапкой или тщательно расчёсанные волосы его, разлетелись мокрыми от пота редкими кудрями в стороны.
— В историю войдём. Летописцы от восторга кипятком писать будут. Всё Святое Писание припрягут. Вот, де, и Саулу в его птичнике перед смертью сходно кукарекали. Первый Государь Всея Руси преставился в первый же день после венчания. Обос…ался под шапкой. Бармы царские будто топор палаческий — враз голову секут.
Я взял кувшин, отхлебнул.
Мюллер стрельнул у Шелленберга сигаретку, закурил и выглянул в окно. По улице шёл Штирлиц, ведя на поводке крохотную, зелёную с оранжевыми полосками, шестиногую собачонку. «Странно, — подумал Мюллер, — мне казалось, что Шелленберг курит только Кэмел…»
Отнюдь, Кэмелом здесь и не пахло.
Уйё… Факеншит! Я такое пойло… только в годы босоного детства во дворе вино-водочного на соседней улице…
— Чего кривишься? Не по нраву вино государево? Не любо угощение царское?
— Вино? Моча-мочой. От глистов, видать, хорошо помогает. А не любо мне то, что ты разум свой пропиваешь.
— Кто?! Я?!
— Ты. Глупости городишь. Об себе плакаться начал. Не войдёшь ты в историю как государь, бармами придавленный. Если в вине зелье, то сдохнем оба. Не от барм, я-то их не надевал.
— Точно. Не надевал. А хочешь?
Боголюбский был пьян. Нет, он не падал. Потому что сидел на лавке, плотно завалившись в угол. И рука его, принимая протянутый кубок, не дрожала. Не сомневаюсь, что он и нынче своим клинком — «от плеча до седла»… не задумываясь.
Не случайно через пять лет в РИ заговорщики, осмелев от выпитого, не рискнут войти к нему в спальню, не утащив прежде меч. Да и потом, уже во дворе, будут сечь его издалека кончиками сабель, страшась толпой подойти к безоружному старику в одной ночной рубашке на дистанцию глубокого укола или рубящего удара.
Голос его был внятен, а речь связна. Она не наполнялась распространённым у многих в таком состоянии потоком слов-паразитов, затыкающих дырки в разваливающемся в алкогольном тумане мышлении. Не насыщалась, более обычного, императивными, «сильными», одни лишь эмоции выражающими, словосочетаниями. Конструкции типа «му…ак ё…ный нах…» или «бл…во ср…ное пи…нутое» не разносились по дворцу, возвещая «городу и миру» о душевном состоянии государя.
Несколько лихорадочный блеск глаз в полутьме, чуть иная, не «сабельная», но «балетная» динамика движения рук, более вольный, чем обычно, из-за алкогольной анестезии, поворот головы. Более свободная, более эмоциональная, продолженная речь. Менее похожая на обычный его стиль, на звук щелчка кнута коневода, гонящего табун по степи.
— Не хо-очешь? А странно. Все хотят, а ты нет. Стра-анно. А может, ты-ы врёшь? А, Ва-анюша?
— Тебя сразу обблевать или издалека с подходцем?
— Л-ловко ты придумал. Богородица, говоришь… Ло-овко. Мда… И что? Так и не врёшь?
— Не вру.