Конечно, надежда всегда теплится в душе, порой прорывается стихом. Но питаться им нечем, этим
надежде и радости. Поэтому обращаясь к Пантократору поэт, как бы подводя итог всем своим раздумьям
над революцией, выкрикнул:
Тысячи лет те же звёзды славятся,
Тем же мёдом струится плоть.
Не молиться тебе, а лаяться
Научил Ты меня, Господь.
Поэт на какое-то недолгое время прозревает в революции пришествие Сына Божия, и для человека
это как новое причащение. Недаром звучат здесь слова из молитвы перед причастием. Однако в отличие от
Блока Есенин видит Христа, несущего Свой крест в одиночестве. Привязанный к своей давней системе
образности, Есенин и в отображении революции прибегнул к тем же выработанным приёмам: восприятия
мира и событий через реалии крестьянского быта.
По сути, Есенин даёт осмысление революции не христианское, а с точки зрения некоей "новой
религии", не вполне определённой из-за сумбура в понятиях самого поэта. Так, появляется в стихах даже
идея Третьего Завета. Эту идею Есенин, несомненно, перенял от Мережковского, с которым был некоторое
время в общении, но вряд ли осмыслил её глубоко. Он более бредил сказочными мечтами о будущем
вселенском благоденствии, путь к которому должно указать искусство.
Близкая к тому же соблазну есенинская идея Нового Назарета облеклась в новый образ — страны
Инонии (своего рода подделка под народную утопию рая на земле). Создавая образ Инонии, Есенин был во
власти собственных псевдо-библейских представлений. Известно, что именно в тот период он вчитывался в
Библию, в разговорах часто её цитировал, а поэму об Инонии выпустил с предерзостным посвящением:
Пророку Иеремии. Мечтая об Инонии, поэт предаёт проклятию все прежние идеалы Руси. Утверждая
религию новую, Есенин по отношению к прежней вере доходит до страшных кощунств.
Вл. Ходасевич был точен в своём выводе: "Есенин в "Инонии" отказался от христианства вообще,
не только от "исторического", а то, что свою истину он продолжал именовать Иисусом, только "без креста
и мук", — с христианской точки зрения было наиболее кощунственно".
Богохульства Есенина распространялись и на обыденность быта. Мариенгоф, тоже богохульник,
свидетельствует кичливо о таком случае: "Чай мы пили из самовара, вскипевшего на Николае-угоднике: не
было у нас угля, не было лучины — пришлось нащипать старую икону, что смирнёхонько висела в углу
комнаты".
А ведь прежде так умилённо писал Есенин о страннике Миколе, несущем утешения бедному люду...
О кощунственных надписях, которые Есенин с товарищами малевал на стенах московского
Страстного монастыря, он сам рассказывал не без похвальбы.
Те, кто рассуждают о смерти Есенина, пусть не минуют вниманием и эти богохульства, и то
чаепитие. Не нужно тешить себя иллюзиями, будто подобное проходит бесследно и не сказывается в
судьбе.
Сам Есенин не без горечи признавался:
Ах! какая смешная потеря!
Много в жизни смешных потерь.
Стыдно мне, что я в Бога верил.
Горько мне, что не верю теперь.
У Есенина много литературщины в стихах, много и неискренности. Но Есенин страдал подлинно,
хотя и не без эстетизации страдания своего. А значит, не без самоупоения в страдании. Но он страдал даже
когда это страдание представало в насквозь фальшивом облике. Слишком ведь настойчиво, ещё с ранних
стихов, звучат у Есенина предчувствие смерти, ухода в небытие, тяга к небытию.
"...Печаль мирская производит смерть" (2Кор. 7,10).
Разгул обернулся не только тягой к смерти, но и страшною для поэта неспособностью к любви, к
полноте эмоционального мира.
В своей поэзии Есенин держался давно выработанных приёмов образности. Даже названия
стихотворных сборников выдерживались в той же системе: "Звёздное стойло", "Берёзовый ситец",
"Рябиновый костёр". Не счесть у Есенина сопоставлений берёзки с женщиной и девушкой. Тут сказалось
явное отсутствие чувства меры.
Из склонности к нарочитой образности родилась концепция имажинизма (от французского image
— образ), направления, выдуманного в 1919 году Есениным с группой близких ему поэтов, Р. Ивневым, А.
Мариенгофом, В. Шершеневичем и др.
В автобиографии 1924 года Есенин писал более осмысленно: "Искусство для меня не затейливость
узоров, а самое необходимое слово того языка, которым я хочу себя выразить". Но и это лишь общее
рассуждение. В конце концов, имажинизм благополучно завершил своё существование ещё при жизни
Есенина. В октябре 1925 года он сам признал: "Имажинизм был формальной школой, которую мы хотели
утвердить. Но эта школа не имела под собой почвы и умерла сама собой, оставив правду за органическим
образом".
Все те насилия, какие он совершал над своим талантом, не могли не привести к жестоким
последствиям для поэта: к явному снижению качества стиха. Обнаружилась даже явная глухота к языку.
Появляется откровенная пошлость, банальность. О погрешностях против ритма и рифмы умолчим.
Обладающий чутким слухом ко всякой языковой и поэтической фальши, Бунин писал, не без