Читаем Вера в горниле сомнений. Православие и русская литература полностью

творение Божие. И то, что делает с нею человек, — грех. Нужно это понять и не грешить.

Можно сказать, что это тоже утопия. Нет. Утопия — это не то, что недостижимо, но то, что

основано на ложных началах. Утопия — обманный ориентир на пути человечества. Ориентиры же должны

быть верны, а пойдёт человек по ним или нет, это уже иной вопрос. Вера нужна.

Но к вере у писателя недоверие. Причина омута, что его сознание не воцерковлено. Правы были те

критики, которые указывали на это. Вот что он мыслит, когда вспоминает о Церкви: "В великолепно

украшенном, по веянию новых времён восстановленном, раззолоченном храме, махая кадилом, попик в

старомодном, с Византии ещё привезённом, одеянии бормочет на одряхлевшем, давно в народе забытом

языке молитвы, проповедует примитивные, для многих людей просто смешные, банальные истины. ...Там,

в кадильном дыму, проповедуется покорность и смирение, всё время звучит слово — раб..."

Смешные истины? Для кого смешные? Для кичащихся своей просвещённостью, перед которой

слово Божие они воспринимают как банальный примитив? Или для тех, кому всё смешно, что мимо

кармана и брюха? Писатель сокрушается, что жизнь вразнос пошла. Да оттого и пошла, что весельчаки

такие повсюду развелись. А им поддакнули, сердешным...

Астафьеву не нравится слово раб, не по душе вдруг смирение оказалось. Как будто те весельчаки —

свободны. Они-то и есть рабы. А в Церкви не рабы, но рабы Божии. Не хочет того понять классик

современной литературы. Значит, литература мельчает. Астафьев слово Бог уже с большой буквы пишет,

но обращение к Нему — ты — всё ещё с маленькой. И господние тоже с маленькой. Это не орфография, но

мировоззрение. Как и пренебрежение к церковным облачениям и к языку — тоже часть философии своего

рода.

Писателю по душе те, кто из единства выбиваются, да всё по-своему норовят. Осуждающе звучат

его слова:

"Кто устанет, задумается, из ряда выбьется, не так и не туда пойдёт, его ... коли церкви дело

касается — вольнодумцем, еретиком объявят, вон из храма прогонят, от веры отринут".

Никто его не отринет, сам он себя вне храма поставит. Ведь если "не так и не туда пойдёт" — то

куда выйдет?

Начинает казаться, что тяжкий труд подлинного духовного поиска Астафьеву чужд. Не случайно

же, размышляя о традициях русской классики, он признался: "Слишком тихий интеллигентный Чехов — не

мой писатель. Я люблю ярких, броских, люблю бесовщину".

Конечно, чеховская духовность не всем по плечу, да и любовь к бесовщине здесь метафорическая. А

всё же слово сказано...

Василий Иванович Белов (р. 1932) с раннего творчества своего вглядывался в тягостную, порой

страшную судьбу русской деревни, вне которой не мыслил бытие русского народа. И вообще существенно,

что самые талантливые художники отказывали городу в праве быть носителем нравственных народных

начал. Тут они решительно расходились с марксистской идеологией, и только масштаб дарования помогал

им с трудом, не без потерь, выдерживать её жёсткий напор.

Подобно многим собратьям по перу Белов изначально ищет опору в законах совести, оторванной от

веры. Герой "Плотницких рассказов" (1968), старик Олёша Смолин, признаётся:

"Помню, Великим постом привели меня первый раз к попу. На исповедь. ...Ох, Платонович, эта

религия! Она, друг мой, ещё с того разу нервы мне начала портить. А сколько было других разов".

Он же о годах более поздних вспоминает:

"...Я к тому времени и на исповедь не ходил. Уж ежели каяться, так перед самим собой надо

каяться. Противу твоей совести не устоять никакому попу".

Всё просто: совесть не нуждается в вере, нравственность пребывает вне Церкви (с её таинствами).

И так все совестливые беловские персонажи, включая и Ивана Африкановича ("Привычное дело",

1967), образ которого стал одной из вершин "деревенской прозы", пребывают вне веры, а если где-то редко

и промелькнёт подробность, связанная с религиозной памятью человека, то это остаётся лишь обыденной

бытовой частностью.

Но поэтому ли проявился у многих деревенщиков всё тот же гибельный для человека гуманизм?

Одни уповают на абстрактную мораль, другие ищут совесть в конкретности народной безверной жизни — а

результат не один ли?

Осмысление истоков крестьянской трагедии не может обойтись без приложения к жизни духовной

меры. Белов обращается к религиозным основам в исторических хрониках "Кануны" (1972— 1984) и "Год

великого перелома" (1989—1991). Как и Б. Можаев, он противопоставляет талантливой лжи шолоховской

"Поднятой целины" правдивое отображение трагедии насильственной коллективизации русского

крестьянства.

Вера же народа колеблется где-то между бессознательной церковностью и стихийным язычеством.

Великую долю вины автор возлагает на русскую интеллигенцию, пытавшуюся жить "по совести", но вне

веры. На это указывает священник о. Ириней в споре с дворянином Прозоровым, смутно сознающим

собственную вину в свершившемся.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Крестный путь
Крестный путь

Владимир Личутин впервые в современной прозе обращается к теме русского религиозного раскола - этой национальной драме, что постигла Русь в XVII веке и сопровождает русский народ и поныне.Роман этот необычайно актуален: из далекого прошлого наши предки предупреждают нас, взывая к добру, ограждают от возможных бедствий, напоминают о славных страницах истории российской, когда «... в какой-нибудь десяток лет Русь неслыханно обросла землями и вновь стала великою».Роман «Раскол», издаваемый в 3-х книгах: «Венчание на царство», «Крестный путь» и «Вознесение», отличается остросюжетным, напряженным действием, точно передающим дух времени, колорит истории, характеры реальных исторических лиц - протопопа Аввакума, патриарха Никона.Читателя ожидает погружение в живописный мир русского быта и образов XVII века.

Владимир Владимирович Личутин , Дафна дю Морье , Сергей Иванович Кравченко , Хосемария Эскрива

Проза / Историческая проза / Современная русская и зарубежная проза / Религия, религиозная литература / Современная проза