— Эй вы, спивахи, садись, подвезу, если еще не все гроши спустили…
Удача! Ввалились в пролетку.
— Куда везти-то, чай, знаете?
— В кабак!
— Бога побойтесь! Ведь хороши, дальше некуда!
— Поезжай, тебе говорят!
Блюменфельд наклонился к уху Литвинова.
— Ты что надумал? Зачем в трактир?
— Переночуем где-нибудь на постоялом дворе. Там нас наверняка уж не будут искать.
До постоялого двора добирались долго. Не забывали время от времени затягивать песню. Раза два встречались с полицейскими, видели, как суетятся дворники — ищут беглецов.
Наконец и постоялый двор с трактиром. Извозчик постарался — привез на самый захудалый в противоположном от Лукьяновки конце Киева.
В трактире за столами никого. И трактирщик куда-то отлучился. У стен широкие скамьи, часть занята пьяными мужиками, храпят, мычат. Улеглись. Скамьи жесткие, руки, подложенные под голову, быстро затекают. Блюменфельд ворочается, тихонько стонет, Литвинов же быстро заснул.
Утром Блюменфельд едва растолкал Максима Максимовича.
— Уходить надо! А то, не ровен час, заглянет городовой или пристав, ну и попались…
Нервный человек этот Блюм! А в тюрьме держался молодцом. «Уходить!» Во-первых, куда? А во-вторых… эх, жаль, зеркала нет, а то бы подвести к нему Блюма — пусть полюбуется. Хотя зачем ему зеркало, достаточно, чтобы он оглядел его, Литвинова: у них примерно одинаковый видик.
Долго чистились, умывались, руками расправляли задубевшие от воды и грязи пиджаки, брюки. Потом наскоро перекусили.
— Скажите, далеко здесь до бани? Мы люди приезжие, вчера малость того… да и сверху подмокли, долго ли простудиться, а после баньки всякую простуду как рукой снимет.
Блюменфельд только рот раскрыл. Судьба явно ему благоволила, послав товарищем Литвинова. Он сам никогда бы не додумался пересидеть день в бане. Там можно и костюмы почистить, там их и отгладят, а заодно они побреются, постригутся. Вечером же Максим Максимович собирается заглянуть к одной даме, «дочери мятежника». Ее отец принимал участие в польском восстании 1863 года. Адрес ему дал оставшийся в Лукьяновне товарищ по Киевскому комитету.
— Банька рядом, за угол и направо. Только в парное не заходите, там печь с угарцем…
Трактирщик уже давно присматривался к этой странной паре. Вчера вечером он их что-то не заметил, а видать, здорово напились и в грязи извозились. Только непохожи они на его обычных посетителей. Наверное, после баньки захотят пропустить по рюмочке-другой, значит, сюда вернутся, тогда-то он и выкачает из гуляк остатки.
Банька оказалась далеко не первоклассной. Но все равно — с наслаждением полоскались часа этак три. Блюменфельд чуть кожу с себя не стер — все ему казалось, что от него песет запахом тюрьмы, карболкой, негашеной известью.
Намылись всласть. Влезли в чистые отутюженные костюмы, подстриглись и почувствовали себя именинниками. Правда, не надолго, только до выхода из бани, А идти к «дочери мятежника» нужно чуть ли не через весь город.
Киев показался большой-большой ловушкой, гигантской мышеловкой. На каждом шагу, у каждого дома торчат дворники, обнюхивают, оглядывают всякого прохожего. Снуют подозрительные типы, одеты как один — котелки, короткие пиджаки и обязательно бабочки. Не иначе как «пауки». По улицам неторопливо расхаживают усиленные наряды городовых. Попадаются и конные полицейские разъезды.
Блюменфельд до того разволновался, что ему стало плохо, он был вынужден прислониться к стене. Это привлекло внимание прохожих, некоторые останавливаются, участливо спрашивают о самочувствии. Блюм порывается идти, но не может. Литвинов подхватил товарища под руку, прошел с ним несколько шагов и толкну;! в первую попавшуюся дверь. Огляделись. Ну и пассаж — они снова в бане! Но раздумывать не приходится. Максим Максимович купил билеты, а Блюм вдруг уперся:
— Ты с ума сошел! Я не могу больше мыться!
— А сидеть в тюрьме можешь?
Блюм только вздохнул. Сам ведь напросился в Россию. Жил бы себе в Мюнхене, набирал бы «Искру»… Нет, потянуло «на поприще подлинной борьбы», как он тогда сказал Владимиру Ильичу. И он вспомнил… подушку. Ту, знаменитую, которую Иван Радченко из Кишинева переслал в Мюнхен доктору Леману.
Хмурый от природы, Блюменфельд вдруг улыбнулся. Литвинов небось и не знает об этой посылке. С искровскими делами Папаша подробно познакомился в тюрьме, а Блюм своими руками от начала эту газету делал. Когда доктору Леману на почте сказали, что на его имя прибыла подушка, милейший доктор разразился страшной бранью. Ему показалось, что мир должен перевернуться, если в Германии, в пунктуальной, педантичной Германии, так «трагически» плохо обстоит дело с почтой. Разве ему, доктору медицины, предназначена эта посылка? И он с негодованием отверг ее. А подушечку нужно было немедленно забрать — ведь она из России, значит, предназначена не уважаемому доктору, а редакции «Искры», доктор только подставное лицо для получения корреспонденций.