На этот раз она проснулась при первом порыве ветерка, который надул, как парус, тюлевые гардины и захлопал ими. Вера хотела было по привычке натянуть на голову одеяло, но вспомнила о сыне и, потрясенная тревогой, села на кровати. С недоумением поглядела на мужа, который сном праведника спал рядом, и принялась будить его.
— Что ты ни свет ни заря всполошилась? — запротестовал он.— Спи еще…
Но она встала, наспех оделась и, гонимая тревогой, пошла по комнатам. Страхи последних дней навалились на нее, и Вера не могла найти себе места, не могла взяться за какое-нибудь дело. Юрий один, без нее, поедет на край света, где простирается страшная в своей неоглядности целина… Суховеи, опаленные солнцем коричневые просторы и пыль. А ночью -—ни огонька, ни привета, в палатке. И это с его здоровьем, с его неприспособленностью? А если вправду война? Что тогда? Один на краю света! Боже мой, боже!..
Провожать его они поехали всей семьей. Но подъехать на машине к институту Юрий категорически отказался. Довелось прощаться на Долгобродской улице. Смущаясь, он поцеловался с отчимом, позволил расцеловать себя готовым заплакать сестрам и, взяв сверток с постелью, рюкзак с бельем и продуктами, с матерью пересел на трамвай.
Расчувствовавшись от того, что муж и Юрий так по-родственному простились, Вера отобрала у сына сверток и, держа его, как ребенка, всю дорогу не сводила с Юрия благодарных, испуганных глаз.
— Смотри, береги себя! — боясь рассердить его, повторяла она, довольная сыном, непривычно серьезным в выдержанным.— Пиши нам…
Она не отдала ему сверток и тогда, когда студенты после короткого митинга на институтском дворе, построившись в колонну, с цветами, транспарантами, знаменами двинулись по проспекту. Грянул оркестр. Бравурный марш вовсе размягчил Веру, и, чтобы не заплакать, она быстро достала платок и начала сморкаться. По тротуару с ней шли провожавшие — их было много, не меньше, чем студентов, но Вера не замечала никого и шла, неловко прижимая сверток к груди.
Идти нужно было через весь город, до товарной станции. Аккуратно подстриженный, в синем рабочем комбинезоне, Юрий чувствовал себя гордо от всеобщего внимания. Хорошо было шагать за знаменем под звуки оркестра. Беспокоила только мать — в нарядном сером платье, в шляпке с цветами и даже в серых нейлоновых перчатках, она неумело несла сверток, спотыкалась и не отнимала платка от носа. Юрий видел, как с озорным любопытством посматривали на нее товарищи, как лукаво усмехались встречные.
Мысли от матери переходили к Лёде. «Не пришла,— с горечью думал он, тщетно ища ее среди провожающих.— Ну, пусть не помириться, просто так… Если б ехала она, я был бы тут обязательно. Посмотрел бы хоть с тротуара, тайком…» И он ворочал по сторонам головой, не теряя еще надежды.
Иногда взгляд его встречался со взглядом Тимоха, и тогда становилось еще горше: «Ищет и он! Не ее ли?»
Тимох был возбужден, но не прятал этого, как Юрии. Когда умолк оркестр и раздалась песня про новоселов-целинников, он охотно подхватил ее, хотя и знал, что фальшивит и мешает другим.
Когда пересекали Долгобродскую улицу, вспомнил подвал, где в войну жил с сестренкой,— остатки разбитого дома, от которого уцелел только цокольный этаж. Его тогда накрыли, чем могли,— горбылями, досками, обгорелым железом, сверху присыпали землею и сквозь эту крышу, что скоро затравенела и поросла чертополохом, вывели самодельные жестяные трубы. Теперь же на его месте стоит многоэтажный красавец — новенький, опрятный. «Кто в нем живет?»
Круглая площадь открылась сразу — знакомая, аккуратная, со строгим серым обелиском, увенчанным орденом Победы. По обеим сторонам ее за молодыми липами зеленели газоны, кусты туи, пирамидки серебристых елей, поднимались кремовые дома, над которыми справа ажурной стрелой взлетала телевизионная башня.
Крайний дом, возле телевизионной башни, когда-то строил и Тимох. Муровал стены, облицовывал их керамическими плитами. Ему пришлось тогда овладеть этой мудреной профессией самому и научить ей своих ребят. Сколько довелось тогда повозиться с Виктором Смагаровичем, который сомневался то в одном, то в другом и долго не мог понять, как это все делается. Возводили они и вон те восьмиэтажные дома — ворота в центр, где проспект уже совсем торжественный. Портреты Тимоха и Виктора поместили тогда на Доске почета рядом с прославленным Урбановичем. И где? В театральном сквере!
На ступеньках обелиска стояла группа туристов в ярких, пестрых одеждах. Один из них — с желтой, вроде как приклеенной бородой, в черном берете и клетчатой ковбойке, увешанный фотоаппаратами,— отбежал на тротуар и застрекотал кинокамерой.
Это почему-то понравилось Тимоху.
Вспоминал он всё остро, и печаль его и радость были глубже, чем обычно. Но и над этой печалью и радостью господствовало новое чувство — преданность. Полнясь гордостью за все, что видел, Тимох как бы прощался с ним и обещал: все будет хорошо. Это было похоже на клятву, хоть близость Юрия отвлекала и мучила его.
— Дома не больно ругали? — спросил Тимох у него, заставляя себя быть приветливым.