Эта глава написана на материалах одного региона северо-запада России – Республики Карелия. На политической карте России Карелия появилась только в 1920 году, хотя как территория, населенная этнической группой карелов, она была известна в Европе еще в Средневековье. В Карелии, расположенной на европейской периферии, националистическое движение зародилось лишь в начале ХХ века, гораздо позже, чем во многих регионах Центральной и Восточной Европы. Октябрьская революция, признание независимости Финляндии и Гражданская война вызвали в северной части Карелии кратковременную вспышку националистических настроений. На протяжении 1919 года и в начале 1920‐го северная Карелия оставалась под контролем карельских националистов, но к лету 1920 года Красная армия вернула бóльшую часть региона под власть большевиков. Однако демонстрация национальных чувств наряду с обращениями финнов к международному сообществу с призывом поддержать право карелов на самоопределение побудила советское правительство в июне 1920 года присвоить Карелии статус автономного региона в составе Советской России. В 1940–1956 годах он носил название Карело-Финской Советской Социалистической Республики и считался полноценным членом СССР наравне с Украиной, Эстонией и другими союзными республиками. В отличие от других регионов Союза, титульной нацией республики было этническое меньшинство. В 1937 году доля карелов среди местного населения составляла 29,3 %, и с тех пор она неуклонно сокращалась[197]
. Как следствие, руководство региона было озабочено поиском национальных символов, способных представить Карелию на общесоюзной сцене и обосновать ее квазигосударственный статус. Руководители КФССР сделали ставку, в частности, на исторический ландшафт Русского Севера – процесс, в рамках которого они наделили культурной властью советских защитников архитектурного наследия.Лирические пейзажи социализма
Эссе Дьёрдя Лукача «Тоска и форма» из сборника «Душа и формы» (
«Южный ландшафт, однако, является жестким, отклоняющим и дистанцирующим. Один художник сказал однажды: „Он сам по себе композиционно решен“. А в композицию нельзя вступить, с ней нельзя прийти к соглашению, а на бесчестные тона у нее никогда не найдется отклика. Отношение к композиции, к чему-то ставшему формой есть нечто совершенно ясное и однозначное, хотя загадочное и труднообъяснимое: это присущее большому пониманию чувство близи-дали, глубокое воссоединение, которое при этом является бытийным раздвоением и внеположностью. Это состояние тоски.
В таком ландшафте возрастали великие герои тоски романских народов и были ею воспитаны и ей подобны: жесткие и яростные, сдержанные и творящие формы»[198]
.По мысли Лукача, отношения между пейзажем и литературным произведением опосредованы эмоциями, различными в разных географических условиях и культурных традициях. В последнее время исследователи неоднократно отмечали, что ландшафт не просто объект воздействия общества, но и значимый фактор социальных изменений – не в последнюю очередь потому, что служит источником форм символического отклика на процессы модернизации последних двухсот лет[199]
. Лукач подмечает нечто другое (хотя у него речь идет о юге Европы, но его замечание применимо ко многим другим регионам, включая Русский Север), когда пишет, что в пейзаже угадывается устойчивая композиция – набор элементов, считающихся неотъемлемыми чертами данного ландшафта. Тезис, что пейзаж определяется взглядом наблюдателя, широко известен[200]. Лукач же высказывает предположение, что пейзаж, со своей стороны, способен задавать определенный тип взгляда, так как заключает в себе сочетание формальных элементов – внутренне присущую ему композицию.