каждой балерине, сколько ни дави она своих страстей суровой дисциплиной, раз, два, три, и-и-и-и-раз, и-и-и-и-два, и-и-и-и-три. Alea jacta est!1—смеюсь я, вспоминая, как занятно обыгрывал он в своих рекламах прославленную цитату. И, все смеясь, наслаждаясь чувством вины, я легко и быстро иду по милой мне улице Меркадерес до того места, где она впадает в Пласа-Вьеха... Там, на площади, творится что-то странное. Люди столпились на углу и глядят на мою школу. Окна все закрыты, как будто опасно выглянуть.—«Туда не идите,— говорит мне кто-то.— Не идите, нельзя». Я не понимаю. Я иду. Я хочу понять. Подхожу к дверям. А двери... Их выломали, сорвали с петель, я вижу это и бегу по запятнанной кровью, усыпанной стеклом лестнице. В зале у нас — полный разгром: большое зеркало разбито, станки выломаны из стен, проигрыватель изрешечен пулями, доски пола тоже все в дырах, будто палуба, которую собираются конопатить, книги выброшены во двор, на улицу, от крышки пианино остались черные щепки, запутавшиеся в сорванных струнах... Я в ужасе бегу обратно, вниз. Кровавый след приводит меня к тому, что я не увидела, когда входила: между колоннами, на панели, лежат Филиберто и Серхио, немного подальше — почти неузнаваемый Эрменехильдо, жуткие, избитые, изуродованные, залитые кровью. «Уходите, сеньора,— говорит мне официант из здешнего кафе и с силой берет меня за локоть.— Уходите, мертвых не воскресишь». Он ведет -меня в свой бар, я падаю в кресло. «Выпейте-ка.» Что-то обжигает мне горло. «Я все видел. Так, часик назад, приехал радиопатруль, вылезли трое, злые как черти. Стали стучать. Им не открыли. Тогда они выломали дверь, разнесли все наверху и вытащили на улицу три трупа... Тут и положили, чтобы народ знал».—«Почему же?..» — «Говорят, у них были прокламации 26 Июля, революционная пропаганда... Да это у нас что ни день...» — «А Каликсто? — крикнула я и вскочила.— Где Каликсто?» — «Я думаю, по крышам ушел. Сами знаете, они тут сплошняком. Хосе говорит... Скажи- ка, Хосе!» (Хосе закрывает окошко, чтобы не влипнуть.) «Хосе говорит, он сел в автобус квартала через два».— «Не понимаю... Почему они оказались тут? Я же их отпустила».— «Я думаю, сеньора, у них было собрание».— «А Мирта? Она здесь была?» — «Мы ее не видели».— «Неужели они так и будут лежать?» — «Что поделаешь, сеньора! Чуть не каждую ночь такие представления. 1 Жребий брошен (лат.). 370
Конечно, не в центре. А походите по старому городу, спросите народ...» — «Я их тут не оставлю».— «Вы их не воскресите, сеньора. Смотрите-ка...» Я посмотрела, куда он показывал, и увидела, что к страшным, избитым, изуродованным телам подъезжает радиопатруль. Машина остановилась. Высунулись головы, послышался наглый смех. Вылез человек в форме. Посмотрел на то, что сделал он или другие полицейские — у них, наверное, и сейчас ножи при себе,— пожал плечами, раскурил сигару, долго и тщательно водя ею над спичкой, чтобы лучше занялся крошащийся табак, сказал: «Поехали» — и опять сел в машину. «Разрешите дать вам совет? — сказал официант.— Уходите, они что-то ищут». Да. Надо уходить, как можно скорее. Но я не могла вернуться домой. Если ищут меня (зачем? не знаю, но после того, что я видела, все возможно), они туда и пойдут. Гонимая страхом, шла я но улицам — миновала одну, другую, третью — до Пласа-дельКристо. Там я вошла в кафе, не то в бильярдную, где стоял шум, играли симфонолы, стучали кости о стойку, и 4позвонила на работу Хосе Антонио. Секретарша ответила мне: «Он уехал с заказчиком выбирать места для рекламы. Сказал, что вернется после четырех». Гаспар в Мексике. Мартинес де Ос, работавший < Энрике, может сделать очень мало. Мирта? Лучше самой пойти в полицию, чем втягивать ее. Оставалась Тереса, и она поняла меня с первых слов: «Больше не говори. Приезжай сюда на (Семнадцатую, тут безопасней всего. Не лови машину, жди автобуса, смешайся с толпой. Садись на тридцатый, он довезет до угла». Когда, под защитой решеток, оберегавших сокровища этого дома, в глубоком кресле, среди книг, я кончила свой сбивчивый рассказ, нервы мои сдали, и я безудержно, отчаянно заплакала. «Плачь подольше,— сказала Тереса заботливо, но и сухо, как акушер, принимающий роды.— А выплачешься, хлебни виски. Залпом. Сразу».— «Я не могу-у-у...» Она зажала мне нос, а другой, правой рукой, поднесла к моим губам стакан: «Открой рот и глотай. Как лекарство. Вот та-а-ак... Теперь подожди. Схожу к тете». Я выпрямилась, во мне заговорила гордость, как мне ни было худо: «Нет они не должны знать. Мы ей сказали, что Энрике уехал просто так».:—«Послушай, если тебе что-то грозит, только она может найти на них управу. Другого пути нет...» Словно подсудимый, ожидающий приговора, пыталась я разобрать по интонациям, что говорят обо мне два голоса за ротондой. Потом я услышала, как набирают чей-то номер, еще один, еще... Сверху спустилась Тереса: «Ну, все в порядке». Скоро пришла и 371