сейчас можно было бы начать еще один балет, никто его не писал и, наверное, никогда не напишет: боги не удовлетворились жертвой. Они требуют еще. Но люди думают, что все уже сделано, они заняты севом, они не замечают таинственных предзнаменований, не смотрят, как плывут по небу облака, как летят птицы, не видят, как подпрыгивают в печи дрова и брызжут сердито искрами; проходит зима, гаснет огонь. Небо становится угрожающе синим от горизонта до горизонта, начинается засуха, трескается земля, осыпается зерно, ветви на фруктовых деревьях ссыхаются, будто виноградные лозы, и деревья не дают больше тени и гибнут. Умолкли ручьи, не благоухают сосны, гордые стройные горы склонились, словно под гнетом беды отвернулись от людей, пожелтела трава, земля взлетает тучами пыли, жгучий жестокий ветер вздымает их, вселяет ненависть и вражду в души; потом налетают насекомые, невиданные в этих местах, они падают сверху, будто черный зловонный град, и поедают все, что осталось еще в полях. Старейший-Мудрейший, чьи глаза затуманила старость, говорит, что так уже случалось не раз, а в те годы, когда не было засухи, начиналось наводнение, ибо Великие Дарители Дождя насылают и великие беды тоже. И все — юноши, сеятели, жнецы, беременные женщины, старики, что помнят так много, и мудрец, погруженный в себя,— забыли об Избраннице, принесенной в жертву весне, они говорят: надо снова пролить кровь, дабы умилостивить богов лета, которые, может быть, завидуют богам Весны, получившим жертвы и приношения. А для этого нужна новая Избранница. Начинаются осенние танцы, а за ними—долгие зимние сны, ночи зачатия, и, наконец, являются первые знамения Весны — у подножия елей из-под дремлющих снегов высунули головки первые зеленые ростки; надо помочь рождению Весны, решают люди, надо вновь принести жертву. Никто не помнит о прошлом, все хлопочут о новой жертве, они знают, как она нужна... Вот какая мысль в моей голове, воображаемый балет — продолжение балета Стравинского, не дает мне покоя, я ведь знаю, что нет ему и не будет конца... И вот, однажды утром, все внезапно кончилось—я больше не думаю о бесконечном балете, нет больше ни тоски, ни беспомощности, я жестка, непокорна. Кончили сезон в Монте- Карло, вернулись в Париж и продолжили репетиции «Весны», хоть в труппе и шептались, будто Полковник Базиль испугался расходов и собирается отказаться от постановки. Пусть! Тяжкий труд последних месяцев был нам полезен — мы стали отвыкать от академических приемов «Моцартианы» и «Хореартиума» на 191
музыку Брамса. Ольга и Люба изумились—на меня вдруг напало желание разговаривать, болтать глупости, исчезла без следа моя враждебная молчаливость; мне весело было, прямо в трико, накинув плащ, выбежать на соседнюю площадь, купить в первом попавшемся киоске порцию малинового мороженого. «Теперь тебе нужен возлюбленный»,— говорила Ольга. «Мужчина нужен»,— откликалась бойкая Люба.—«Может быть. Но только уж теперь, можете не сомневаться, интеллигента я в любовники не возьму... Найду себе какого-нибудь спортсмена, грузчика или дельца, как вдова Моцарта. Такого, чтобы поменьше думал».— «Но учти,—Люба всегда выражалась довольно свободно,— в промежутках надо все-таки о чем-то разговаривать». Ольга гораздо сдержаннее выражала свои мысли, хотя думала, по- видимому, то же; она предпочла обходной путь: «Ты из тех женщин, которые легко отдаются лишь в воображении. В сущности (понизив голос), это также нормально, как есть спать. Но когда доходит до дела, ты боишься лечь в постель».— «Беда в том, что в постели все начинается очень просто; а вот чем кончится, этого никогда не знаешь. Кажется, чего проще: кровать—четыре ножки, подушки... Но черт возьми!.. Что может из этого выйти...» Однажды я вернулась домой, неся маленькую елочку, чтобы украсить немного к Новому году свою квартиру («нашу квартиру», как мы говорили когда-то), жить в ней после возвращения из Монте-Карло мне стало немного легче. В дверь постучали, и появился кубинец Энрике. Похудевший, небритый, одет кое- как— рваный свитер («джерсовые» называют такие свитеры), вылинявшие брюки вроде бы военного покроя. «Не подумай, что я пришел милостыню просить,— с казал он с наигранной веселостью,— я только приехал. Из Испании. Деньги у меня есть, в банке, но прежде чем за ними пойти, надо вымыться и побриться. Я тебе после все расскажу...» И с бесцеремонностью родственника, вернувшегося к семейному очагу, уселся в кресло и принялся стаскивать ботинки, все в трещинах, серые от дорожной пыли — немало, видно, пришлось ему отшагать. «Бритва у тебя найдется?» Я принесла бритву «жиллет», оставшуюся от Жан-Клода — теперь я брила себе ею подмышки и ноги. «Заржавела,— сказал он.— Ладно, отмоем мылом да слезами, сойдет». Снял свитер, грязную измятую рубашку и, голый до пояса, начал бриться на ощупь, расхаживая из ванной в библиотеку и обратно. Потом заперся в ванной, и оттуда долго слышался шум льющейся из душа воды. Шум утих, Энрике приоткрыл дверь: «У 192