Она не спешила. Два года она не предпринимала ничего. Потом сказала матери. Говоря, она следила за выражением ее глаз. Встревоженное. Недоверчивое. Ее мать была хорошей женщиной. Она была хорошей женой. Она считала, что это полностью исчерпывает обязанности женщины. Полагала, что больше ничего от женщины и не требуется и что для этого она должна выполнять свои супружеские обязанности, причем не без удовольствия рожать детей, стойко перенося муки, и во всем подчиняться своему мужу. Такова была в ее представлении жизнь. Таково место женщины в жизни.
Мистер Мулкэрнс так просто не сдался. Нет, дудки! Он понимал, что к чему. Конечно, он уважает монахинь. Прекрасные женщины! Настоящую большую работу делают. Но, так вас и эдак, все это хорошо для чужих дочерей, а не для его. Да что же это за бессмыслица такая? Запирать женщину в монастырь! Кому это нужно? Да это же самое что ни на есть эгоистическое существование. Все человечество должно биться за свое место под солнцем, а она, видите ли, испугалась будущего и спряталась за высокими стенами. Так, конечно, просто душу спасать! Да разве это жизнь для молодой девушки? Пусть только попробует, черт вас всех возьми! И он заорал, чтобы ему принесли шлепанцы, потребовал ужин, потребовал газету, и уселся в кресле, и закрылся газетой, и Джо знала, что выражают его глаза — они выражали обиду.
Он был заурядным человеком. Все его приятели были заурядными людьми. Как мог он встретиться с ними за кружкой портера в клубе и вдруг ни с того ни с сего объявить: «Знаете, а дочь-то моя в монашки собралась». Монахини были выше их понимания. Если где-то на горизонте появлялась монахиня, они начинали спотыкаться и чувствовать себя как слоны в посудной лавке. Монахини им казались чем-то вроде статуй святых в длинных одеяниях, что стоят в церкви, устремив в небо каменные глаза, сжимая легкими перстами резные кресты. И если твоя дочь шла в монастырь, то и ты становился не совсем таким, как все. Это было чуть ли не хуже, чем если бы она нагуляла ребенка. Тут, по крайней мере, не было бы ничего противоестественного. Неприятно, конечно, но с кем не бывает? Его приятели поняли бы это, потому что такое могло всегда случиться с дочерью каждого из них. Но монахиня! Со временем, конечно, он свыкнется со своей новой ролью. Все-таки лестно быть не таким, как все, — от этого никуда не денешься. В пивной уже совсем иначе будут смотреть на тебя.
— У Мулкэрнса-то дочь — монахиня.
— А ты и не знал?
Может, вспомнив об этом, они даже выражения будут выбирать в его присутствии.
Итак, глаза отца. В них горькая обида.
В глазах друзей? Удивление, насмешка, непонимание.
А тут бесхитростные глаза Мико. Что в них?
— Ну что ж, надеюсь, тебе там будет хорошо, — сказал Мико.
— Ты первый, от кого я это слышу, — сказала она.
Оба смотрели на воду.
Река стремительно неслась по неровному руслу, и ее воды, разбиваясь о камни, превращались в пену и крупные, разлетающиеся веером брызги. Обычно мелкая, сейчас она вздулась под напором прилива, но это ничуть не замедлило ее бег. Она мчалась вперед с тем же остервенением. Широкий поток спотыкался о тяжелые, горбатые валы. И где-то на середине реки покачивался на приливной волне черный баклан. Он нырнул, и они стали ждать, чтобы он вынырнул, и когда он появился на поверхности, в клюве у него извивался маленький угорь. Баклан метнул злобный взгляд в их сторону и снова нырнул, как будто боялся, что они отнимут у него угря.