Я вспомнил, как в тот жаркий день, палимая солнцем, она уставилась себе под ноги. Как обычно, хмурая, не желающая вступать в разговоры с кем-либо. Не думала ли она тогда: “Ангелы надо мной, но мне нельзя на них глядеть”? Придавленная к земле навозом, лошадиным крупом и почти полной безнадежностью, не прозревала ли Агнес существование иной, высшей жизни, на которую она не смеет взглянуть?
— Да пошлет тебе Господь хороший день, — добавил я, и она, кажется, вздрогнула, словно забыла и обо мне, и о том, где мы с ней находимся.
— И вам, отче, доброго дня.
Сыромешалка
— Отче, я спала целый день, проделала дырку в стене и подглядывала за своей соседкой, перебросила лопатой ни на что не годную глину с моего на чужой надел, украдкой доела остатки меда, не угостив мужа, съела яйцо, наш талисман, прокляла своего отца, я ругалась, я храпела, я пердела, я сомневалась.
—
—
— Женщина, отче, рожает. Повитуха говорит: “Дай-ка осмотрю твой потайной низ, выходит ребенок или нет”. На что женщина отвечает: “Заодно проверь и с обратной стороны, муж часто пользуется той дорожкой”.
—
— Вы насчет индульгенции?
— Я говорю
— Вы свое, а я свое.
Увидев этим утром Кэмпа, направлявшегося к Тауншенду, я подумал: “Когда же он заявится?” Он не из тех, кто упустит случай разжиться индульгенцией. Жилистый холостяк с кривой ухмылкой и стремительно редеющей шевелюрой. На Тауншенда он работал еще до того, как я получил этот приход, — с самого детства молол зерно на его мельнице. Изо дня в день, и с каждым днем линия волос отодвигалась все дальше со лба к затылку.
— Тебе есть в чем исповедаться?
— Еще как есть, — прошептал он, едва не облизывая решетку толстыми бесформенными губами.
— Тогда прошу.
— Слыхали о женщине с головой свиньи?
— Вряд ли…
— Но с роскошным телом юной девушки, такую дрючить и дрючить.
Слова толкались в моем горле, но так и не сложились во что-либо, достойное произнесения, и я молчал, пригнувшись; спина болела, я упер локти в колени.
— Опять же, — продолжил Кэмп, — наверное, красотки со свиными головами — не ваш конек, отче.
— И даже не знаю чей.
— Ха! — Короткий взрыв смеха, а затем, уже не смеясь, жарким похотливым шепотом: — Отныне это мой конек.
Пирса Кэмпа я жалел. Кое-кто считал его самым веселым человеком в Англии, рот его то и дело растягивался в улыбке, способной обмануть самого дьявола, но я видел изнанку этой улыбки: горечь, настороженность, усталость. Жил он бобылем, компанию Кэмпу составляли две козы, и он любил забавлять детей, поднимая коз на задние ноги и понуждая их танцевать. И дети хохотали, словно не замечая смятения пополам с ужасом в раскосых и неподвижных, как у ящериц, козьих глазах.
— Та девушка-свинка, с которой я знаком, родилась в обычной семье, хотите верьте, хотите нет, — продолжил Кэмп. — У отца человеческая голова, и у матери тоже, никаких свиных рыл. Говорят, мать померла от горя, когда малютка-поросятинка вышмыгнула на свет Божий промеж ее ног. Отец пытался выдать ее замуж, лишь бы только сбагрить с глаз долой, а заодно и деньжат с жениха слупить, — и девушку пристраивали ко многим мужчинам, прежде чем она добралась до меня, бедняжка. Сперва ее всучили капитану, но, глянув на нее, капитан потребовал, чтобы ее отослали обратно. Потом ее привели к доктору, на сей раз с мешком на голове, и у доктора глазки заблестели, и с деньгами он уже был готов расстаться, но когда мешок сняли, доктора перекосило от омерзения и он надел мешок обратно. В другой раз был поэт, денег у него совсем не было, и он подстроил все так, чтобы опробовать ее задарма. Раздел девушку, уложил в кровать с мешком на голове и сомлел от счастья, потому что тело у нее — молоко и мед, с длинными округлыми ляжками и манящей темной впадиной между ними, а когда он подступился к ней, она завизжала, как свинья, за которую не заплатили. Угадайте, что было дальше.
Я снова вздохнул.
— Капризный поэт вскочил и заявил, что ему в голову пришло стихотворение и он должен немедленно записать его. Сами понимаете, отче, он сбежал и больше не показывался.
Закрыв лицо руками, я размышлял, каково оно, быть Пирсом Кэмпом. Усаживаться перед каждым стоячим прудом и рассказывать подобные истории единственному слушателю — своему отражению.