Он словно не слышал меня и все бубнил о своих добрых делах: дыра у Нориса, надел Фискера, зерно Мэри Грант, молочные кувшины, крыша притвора.
— Все, мужчины и женщины, обязаны печься о своем личном благе, — перебил я его, — и следовать заветам Божьим.
“А решения принимает Бог”, — добавил я про себя, и когда решение принято, сотканные из воздуха духи пускаются во все тяжкие, лишь бы досадить Всевышнему. Если Бог сочтет, что жизнь человека подошла к концу, духи — их должно быть много, иначе не справятся — подстроят так, что жизнь эта будет длиться мучительно долго. Среди людей тоже полно настырных и умеющих втереться в доверие, и в этой толпе отыщется ли просвет для парней вроде Картера, достойных лучшей участи?
— Тела нет, — сказал Картер. — Что, если он все еще жив?
— Ты предполагаешь, что он жив, утверждая, что сам его убил.
— Но тела же нет.
До чего же ловок человеческий ум, ему нипочем оседлать две противоположные истины зараз, как если бы ночью приснились два сна одновременно. Не в характере Картера было метаться и морочить себе голову, человеком он был простым, а его мысли всегда складывались в короткие прямые строчки. Меня беспокоил порез у его уха и то, что Картера трясет, — впрочем, дрожь внезапно прекратилась; мы оба умолкли. В тишине было слышно, как дождь стекает по оконному стеклу.
— Завтра, — шепнул Картер подавленно, — пойду и посмотрю, как нам убрать то дерево из реки.
Я кивнул самому себе, закрыл глаза. Он имел в виду дерево, рухнувшее у Западных полей. Это была единственная епитимья, что я на него наложил, и он решил, что я наказываю его за убийство Ньюмана, хотя я имел в виду лишь ложное самообвинение. Впрочем, какая разница, покуда исполнение епитимьи представлялось Картеру работой довольно опасной — в холоде, сырости — и неблагодарной, вдобавок только эту епитимью он мог исполнить на реке — на месте смерти Ньюмана, в чем мы были почти уверены, а Картеру было необходимо физически ощущать, как он наказывает себя, до тех пор, пока он этим не пресытится.
— Очень хорошо, — сказал я, с тревогой воображая Картера ворочающим бревно в промозглом холоде. Если бы не этот сочившийся порез… — Но будь осторожен, обещаешь?
Когда он поднялся, чтобы уйти, я спросил, не признался ли он еще кому в убийстве, ложном в придачу, — жене, например? Нашему другу Джону Хадлоу? Он ответил “нет”. Я велел ему никому не говорить. Никому и никогда. И добавил, что припас для него гусятины, она дожидается его на столе, завернутая в тряпицу, и пусть он зайдет ко мне домой и поест — мясо ускорит заживление раны на его голове. В ответ он пробормотал, что не возьмет гуся, не хочет, он хочет прощения, а не гуся. И он хотел бы умереть от своей раны, если это кара, ниспосланная Богом. Так бы он, хотя бы отчасти, расплатился за гибель Ньюмана. Картер ушел, а от мысли о гусе в животе у меня тоненько заныло.
—
Ответа не последовало, и я повторил вопрос, затем опять.
— Ньюман? — вырвалось у меня, прежде чем я успел подумать. Мне не ответили, но я услыхал какую-то возню — не столько услышал, сколько почувствовал, будто нечто невидимое приблизилось ко мне почти вплотную. — Ньюман? — повторил я.
Потом его голос, звучавший в полсилы, не шепот, но обычный голос, только немного ослабленный, словно нас разделяли ряды перегородок.
— Джон Рив, — сказал он, — выходит, ты меня слышишь?
Какой ответ я мог ему дать? Мои сцепленные ладони дрожали. Я ощутил запах, неотделимый от Ньюмана, — пряный аромат цветочного мыла с легкой примесью лошадиного пота и мяты, которую он любил жевать. Винными парами от него также попахивало. И дышал он с едва уловимой хрипотцой из-за какой-то неполадки в легких, данной ему, как он говорил, от рождения.
— Не притворяйся, Рив, — продолжил этот незабвенный голос, — тебе страшно! Но тебе ли не знать, что мертвые возвращаются с той же закономерностью, что и ночь, сменяющая день, и просят об одолжении.
— Мне? Знать? — Слова выскочили пискливыми, тощенькими. Мне бы нагнуться вперед и глянуть сквозь решетку, но спина моя будто приросла к стене, глаза растеряли любопытство.
— Подходящий случай, однако, испытать твою веру, не будь у меня иных забот. Но ты не маловер, Рив, поэтому я и пришел к тебе.
Он говорил точно так же, как и живой Томас Ньюман, разве что голос звучал глухо, точно исходил не изо рта, но из чрева. Наберись я храбрости посмотреть на него, я бы наверняка обнаружил, что хотя он и произносит слова, губы его остаются неподвижны.
— Помоги мне, — сказал он.
— Ты… тебе нужна… в чем помочь?
— Помоги прорваться. Молись за меня.