— Поблагодарим Бога за еще один день собачьей погоды, — сказала Анни, имея в виду дождь и серость. Мы по очереди поклонились и поцеловали Мужа скорбей, прежде чем уйти. — Не горюй, — шепнула Ему Анни по давно заведенной ею привычке, надела теплую накидку и помогла мне застегнуть верхние пуговицы на рясе.
Вот что это было: утро, неотличимое от любого другого, ничего особенного. И тем не менее оно затмило все до единого утра, дни и вечера, бывшие ранее. Воспоминание столь же обыденное, как галька на берегу, — и однако это было все, что у меня от нее осталось, когда громадное колесо времени, натужно совершив оборот, забросило мою сестру куда-то далеко, далеко. Мы с Анни провожали в последний путь наших родителей, а задолго до того брата, другого брата и сестру, даже не успевших встать на ножки. Я прощался с моей плотью и кровью, затем опять и опять прощался, пока у меня не осталось никого, кроме Анни. Когда ей исполнилось двадцать, во мне затеплилась надежда избежать очередной утраты, поскольку частенько женщина на третьем десятке казалась мужчинам (недалеким мужчинам) порченым грузом, что безжалостно выбрасывают за борт. Но явился Джон Крах, пресный и приятный, как латук, и нате вам: время привело в действие свое проклятье, потому что все на свете — дело времени.
Когда мы снова свидимся, она уже не будет моей Анни, но женщиной по образу и подобию нашей матери. С опечатанной судьбой, брошенным жребием, раздувшимся животом. Женщиной за каменной стеной. И наше дождливое беззаботное февральское утро, случившееся три дня назад, уступит место тому направлению жизни, что сковывает нас по рукам и ногам. А я? Я тоже прикован — сердцем к Богу, и отныне нет у меня никого ближе Всевышнего, Он — моя родня и единственный сообщник. Пока Анни не сманили замуж, в тепле ее сестринской любви я меньше жаждал любви Господней. Но подобная прохладца Ему не по вкусу, и Он с самого начала добивался от меня всепоглощающей благоговейной преданности и всепоглощающей привязанности. Всё на свете — дело времени.
Они пели в тот день, мои неукротимые оукэмцы. По деревенской улице сновали метлы, жители выметали сор из домов и дворов, готовясь к посту. Дождь изредка унимался, и метлы летали размашистее. В сыром воздухе повисали облачка пыли. Куры жались по углам, овцы чихали, собаки, которым только бы вонзить зубы во что ни попадя, носились за метлами, взмывавшими вправо, влево, качавшимися, как маятники.
—
—
—
Всхлип. Бедный Картер. Я мог бы догадаться, что он первым явится на исповедь. Времени минуло всего ничего с тех пор, как он мел двор у Льюисов и, завидев меня, отшвырнул метлу и бросился следом, в церковь. Я только усаживался на табурет, а его
— Он был тебе как отец, — сказал я.
— Был, — еле выговорил он, будто его душили.
— Ты встретишься с ним на небесах.
Мы оба шептали, не преднамеренно, просто так вышло, и теперь мы вроде как были обязаны продолжать в той же тональности. И мы шептались, как разбойники, и я наклонялся вперед, чтобы расслышать его.
— Все, что в деревне надо сделать, я сделаю, — сквозь слезы проговорил Картер. — Я подмел в доме у Мэри Грант, у Фискера, у него нога болящая, и у Льюисов, потому что Джоанне ведь не повернуться с таким животищем, и у Хиксона. Я пообещал Хиксону помочь с варкой пива, и кое-где нужно заменить черепицу на церковном притворе, и благочинный сказал, что ему понадобится помощь… там, в доме Тома Ньюмана, с живностью или еще чем. Теперь, когда Том… теперь вот так.
Картер замолчал, пережидая приступ мучительной боли. Я же не видел причины помогать Хиксону, человеком он был вполне здоровым. Ленивым, как коровья лепешка, это да. Если бы ребенок в воскресный день вызвался отнести Хиксона на закорках в церковь, тот бы не отказался.
— Почему ты должен помогать всем и каждому?
— Тоска меня скрутила, отче, все тело ноет, будто меня обожгло.
— И поэтому ты носишься как угорелый?
Картер не ответил.